Великое посольство — страница 12 из 27

— Господин! — умоляюще произнес воин.

— Передашь мои слова Хасану и скажешь, что́ надо делать. Ступай!

Воин склонился в поклоне и вышел. Тотчас же Олпан-бек позвал к себе своего любимого юзбаши, сотенного начальника:

— Джами, мне нужно, чтобы Талуб не увидел завтра восхода солнца.

— Завтра? — удивленно спросил юзбаши.

— Что ты не понимаешь, ослиная голова? — закричал Олпан-бек. — Ни завтра, ни послезавтра, никогда!

— Слушаю, господин.

Отпустив юзбаши, Олпан-бек велел подать коня и отправился к брату — казвинскому воеводе Мелкум-беку.

Когда Мелкум-бек узнал от Олпан-бека о неудаче их общего замысла, о судьбе Халиля и о том, что добрая половина московского посольства погибла в пути от огненной немочи, он сказал:

— Тем лучше для нас, брат: ведь даруга не может доказать, с какой целью был послан Халиль. А раз уж случилось, что московский посол и его спутники погибли, — я дам знать Стамбулу, что не без моей воли настигла их в дороге огненная немочь. Я сегодня же отправлю к султану гонца, который принесет ему весть о гибели царского посольства прежде, чем она коснется слуха Реджеб-аги. Хорошие вести бросают свет на того, кто их приносит. А ты знаешь, брат, как высоко ценит мои услуги султан…

— Да и мои… — хмуро добавил Олпан-бек.

— И твои, Олпан. Но ведь повелителю правоверных известно, что тобой руководит одна лишь корысть. А я — о, я гляжу далеко…

— Не слишком ли далеко, брат? — усмехнулся Олпан-бек.

— Пусть, Олпан, но за мной великая сила: Оттоманской Порте приводилось решать и не такие задачи… А как быть с Талубом, брат? Не слишком ли многое знает этот славный воин?

— Он сегодня умрет.

22

Подьячий и толмач держали меж собой совет и решили не следовать далее на Казвин, а проситься отсюда у шаха обратно в Москву. Они призвали Шахназара, и подьячий сказал ему:

— Снаряди, пристав, гонца в Казвин, и пусть тот гонец скажет от меня Мелкум-беку такую весть. Посланы-де мы к государю вашему для великого и доброго дела. Волей божьей великих послов не стало. А мы: я, подьячий, послан для письма, переводчик — для толмачества, а кречетники — ради птиц. И нам к шах-Аббасову величеству ехать незачем: дела за нами посольского нет никакого, грамот и поминков мы шаху Аббасу отдать не можем. Мы не послы, и нет среди нас такого, кто дерзнул бы на такое великое и тайное дело. А потому просим мы шах-Аббасово величество отпустить нас обратно на Гилян и тем же водным путем на Астрахань…

Опять помчался гонец в Казвин, и на девятый день возвратился назад с вестью от Мелкум-бека: требует шах посольских людей к себе, сколько бы их ни осталось в живых.

Что было делать? Ведь и дьяк перед кончиной наказал им идти на Казвин, только не справлять посольского дела, а проситься у шаха обратно в Москву. Так, видно, тому и быть.

Перед дальним путем подьячий и толмач пошли по лагерю посчитать людей, ободрить их добрым словом. Не насчитали и полусотни: более половины полегло в горячей, сухой персидской земле.

— А сколько еще, Ондрей, на Русь не вернется! — вздохнул толмач Свиридов. — Гляди-ка, как маются в смертной муке…

Толмач остановился возле кошмы, на которой в тихой муке, с желтым лицом, лежал в забытьи юный послушник Илья. Около него, печально склонясь и бережно держа его руку в своей, сидел на земле поп Никифор.

— Слышь, Ондрей, — лицо толмача скривилось, — мать свою кличет малец, а мать далеко-далече, о-ох!

— Не тревожь ты мне душу, Степан, — сухо отозвался подьячий и тронул за плечи Никифора. — Сам-то ты, поп, в силе? Обошла тебя немочь?

Никифор поднял голову, по волосатым щекам его медленно скатывались слезы и терялись в лохматой бороде.

— Я-то? Ничего мне не делается, Ондрей Федотыч. Не берет меня недуг, где ему…

— Вот и хорошо, отец Никифор, вот и хорошо.

Никифор вгляделся в лицо подьячего:

— А ты, Ондрей Федотыч, никак…

— Знай молчи! — подьячий нахмурился и шагнул прочь. — Пойдем, Степан.

— Чего осерчал-то? — простодушно спросил его толмач. — Иль сгрубил тебе поп?

Подошли к Ивашке Хромому, недвижно лежавшему на кошме. Ивашка, узнав подьячего, чуть приподнялся на своем ложе.

— Э-э, да это никак ты, озорная душа, повстречался мне в Царицыне-граде, ночью? — ласково обратился к нему подьячий.

— Я и есть, — чуть усмехнулся Ивашка. — Если б не ты, приказная строка, гулять бы мне сейчас вольным казаком…

— Поговори у меня! — погрозил ему пальцем подьячий. — Дивлюсь я тебе: эдакий молодец, а поддался хвори. Что так?

— Не поддался я вовсе. Погостевала во мне хворь, да не по нраву пришлось, я и гоню ее прочь…

— И что ж, уходит?

— Ухо-одит, — убежденно сказал Ивашка.

— А кто ж это так ладно тебе постель постелил?

— То дружок мой, Куземка Изотов. — Недобрые глаза Ивашки потеплели. — Он о всех болящих заботится.

— Куземка? Десятник стрелецкий? Ишь, ты! — задумчиво произнес подьячий. — Видел я в нем разум, а что и душа добрая, заботливая, о том не ведал…

Пошли дальше. Здоровые были наперечет: иные, прослышав о близком походе, чинили нетвердой рукой прохудившуюся обувь, латали одежду. Вот пробежал мимо бледный, суматошный челядинец, клича попа Никифора.

— Чего ты? — остановил его Ондрей Дубровский.

— Кречетник Николка помер…

Подьячий и толмач осенили себя крестом.

— Царство ему небесное, — тихо промолвил толмач Свиридов, — хотя, кроме птиц, ни к кому любви не имел.

— Да, недоброй, узкой души был человек, — подтвердил подьячий. — Эй, Куземка! — окликнул он широко шагавшего навстречу Кузьму Изотова, который нес на руках словно бы безжизненное тело. — Кто такой?

— Микеша, боярский сын.

— Отошел?

— Отходит. К Никифору волоку. Сколько ни кликал его — нейдет. Его нынче от Ильи клещами не оторвешь.

— Любит он Илью, что сына родного, — заметил толмач.

— Мало что любит, — сурово отозвался подьячий. — На то и поп, чтобы обо всех христианских душах равно заботиться.

— Правда твоя, Ондрей Федотыч, — спокойно поддержал Кузьма. — Этак все вразлад придет, если каждый о своем печалиться станет.

Подьячий, невысокого росточка, подтянулся на носках, поглядел в лицо лежавшему на руках Кузьмы боярскому сыну, тронул его лоб ладонью.

— Таши обратно, Кузьма: кончился Микеша, без отпущения грехов кончился. Ответит Никифоришка, поп нерадивый, перед господом за его душу!

— И-и, за кого ответ-то держать? — Кузьма легонько встряхнул покойника на руках. — Ему и осьмнадцати годков не было, горемычному. Он и грехов-то не успел нагулять! Как есть дитя.

Подьячий хмуро поглядел в землю, затем медленно поднял на десятника глаза:

— Вот что, Кузьма… Нам нынче на Казвин выступать. Только смеркнется…

— Нынче?

— Нынче.

Молчание. Слышно только тяжелое дыхание подьячего.

— Так ты, Кузьма, того… оповести людей, приготовь к походу. Я на тебя надеюсь, Куземушка…

— Ладно, Ондрей Федотыч.

Кузьма повернулся и быстро зашагал прочь, неся на вытянутых руках мертвое тело.

23

Схоронив мертвых, посольские люди двинулись на Дилеман-город. Теперь почти у каждого посольского человека за спиной сидел персидский мужик и поддерживал его за плечи. Под двойной тяжестью кони ступали медленно, поезд добрался до гор только под утро. После короткого отдыха великое посольство углубилось в горы.

Вскоре глазам истомленных путников посреди цветущей горной долины открылся Дилеман-город с тесно расположенными безоконными глиняными домиками, над которыми, прямой и узкий, как столб, высился минарет, обведенный по кругу галереей. Посольство остановилось на краю города. Пристав Шахназар приказал согнать жителей из нескольких домов и расположил в этих домах посольских людей.



Посольские люди двинулись на Дилеман-город.


В пути умерли семь человек и в самом Дилемане к вечеру первого дня еще одиннадцать.

Поредело московское посольство. Едва три десятка людей увидели на другое утро крохотный городок Дилеман и окружавшую его бескрайную гряду невысоких, холмистых гор, уходивших в сизую, туманную даль. Но и в этот день их поджидала новая печаль: тяжко занемог подьячий Ондрей Дубровский.

Чувствуя близость своей кончины, подьячий призвал к себе толмача Степана Свиридова, черного попа Никифора, городового дворянина Вахрамеева, кречетника Петра Маркова и стрелецкого десятника Кузьму Изотова.

Лежал подьячий на мягкой верблюжьей кошме, в небольшом внутреннем дворике отведенного ему дома. Измученный болезнью, но с ясным взором, подьячий дал рукой знать пришедшим, чтобы подошли ближе.

— Смерть моя пришла, последний мой час, — заговорил он тихо и внятно. — Старшим над вами оставляю Степана Свиридова, толмача, опытного в посольском деле. Не раз хаживал он в чужие земли с послами, и дело это и персидскую речь хорошо разумеет. Без прекословья повинуйтесь ему, как если б устами его сам великий посол говорил…

Дубровский умолк, собираясь с силами и болезненно сощурив глаза от яркого утреннего света.

— Послушай, Ондрей… — начал было Степан Свиридов, но подьячий снова открыл глаза.

— Помолчи. Степан.

Слабой рукой указал он на лежавшую рядом небольшую коробью с бумагами, опечатанную посольской печатью.

— Тут лежат государевы грамоты к шаху и наказ великим послам. Говорю тебе, Степан: шах Аббас не только над поминками, но и над тобой самим волен. А уж за грамоты, — Дубровский приподнялся на своем ложе, голос его окреп и стал строже, — за грамоты помри, а не смей отдавать!

— Дай слово молвить, Ондрей…

Но Дубровский, нахмурясь, снова прервал толмача:

— Знай слушай, Степан!.. А случится, что отстоять грамоты никак невозможно будет, то вынь из коробьи две малые грамоты и отдай… Понял?

— Понял, Ондрей. А только…

— Помолчи, Степан. Знаю, мягок ты сердцем. Так вот, говорю тебе: пусть лютая казнь грозит твоим людям, — подьячий медленно обвел взглядом присутствующих, — а больших грамот ни в каком случае не отдавай…