Великое посольство — страница 3 из 27

— Не ведаю и ведать не смею, — отозвался подьячий, повернулся и пошел к дверям. Тут он задержался, выглянул за двери направо, налево и тихо добавил: — Но поскольку ты приходишься родичем жене моей Аннице, то открою тебе, что сам прослышал. Службишкой твоей правитель Борис Федорович вполне доволен, но весьма на тебя гневен, что из стрелецкого жалованья берешь себе многие деньги и хлебные запасы.

— Это что же? — недоуменно и растерянно пробормотал голова. — За тысячу верст да прознали? Сорока, что ль, на хвосте принесла?

— Зачем сорока, — с достоинством сказал подьячий и даже приосанился. — Москва, она все видит, все слышит, все ведает, ей без того нельзя.

И с тем пошел прочь. На дворе была темень, луна еще не поднялась, только из-за степи показалось красное острие рожка. Подьячего, птицу неважную, никто не провожал. Он с превеликим трудом отыскал ход, ступил на лесенку, задрал, словно баба, полы кафтана и стал медленно спускаться, всякий раз не без опаски ставя ногу на новую ступень.

— Ой! — вскрикнул он вдруг в испуге и обнял подымавшегося навстречу ему человека. — Чей будешь?

Тот сильными руками отвел подьячего и хотел обойти его. Да не тут-то было! Подьячий, забыв страх, быстро взбежал на несколько ступенек и, расставив ноги, загородил собой узкую лесенку.

— Чей, говорю, будешь? Сказывай!

Человек постоял, будто в сомнении, и не без досады назвался:

— Да Ивашка же Хромов, стрелец посольской!

— Ишь, шатун полунощный, — обрадовался подьячий. — А почему с поезда сошел? Батожья, што ль, захотел? Вот кликну сейчас…

— Дружок у меня тут, за тыном…

— Дру-жо-ок? — протянул подьячий. — Ну, коли дружок, так шагай, да возвращайся мигом, да чтоб без глупости…

И подьячий, подобрав полы, бочком двинулся вниз по лесенке, пропуская стрельца. Они уже разошлись ступеней на десять, когда подьячий вдруг обернулся и крикнул Ивашке:

— А ну ты, Ивашка! Поклянись христом-богом, что правду сказывал!

— Чего ж клятву-то даром класть…

— Вот ты что! Уж не умыслил ли ты, молодец, с государевой службы сбежать? Поворачивай-ка назад! Жив-ва!

Ивашка стал медленно спускаться, подумывая, не ударить ли ему приказного, да почему-то не поднялась рука.

— Ступай, ступай, — приговаривал подьячий, ступая следом за Ивашкой. — Ишь, чего вздумал! — Затем, помолчав, добавил: — Ты, Ивашка, не бойся. Если приметят отлучку — отболтайся: подьячего, мол, к голове провожал…

Наутро, как поплыли от Царицына к Астрахани, на посольских людей — уж не с Каспия ли? — дохнуло сырым, солоноватым широким ветром. Гребцы опять сели на весла, грести стало легко, река, словно учуяв близость моря, час от часу убыстряла свой бег.

Мертвая в горячем струящемся мареве степь впервые после Тетюшей стала оживать. То на дальнем, чуть видном, краю мелькнет и скроется в травах скачущий конь; то откроется взору кочевой городок ногайских кибиток. Раз к самому берегу — а до берега от середины реки добрая верста — подскакали пять ладных всадников на малорослых конях.

— Никак, казаки? — вскинулся Ивашка Хромов.

— Казаки и есть, — отозвался Кузьма. — Вольный народ…

— Э-эх! — словно простонал Ивашка и отвернулся.

И в степи уже не замирала жизнь. Скакали по степному простору коротконогие гривастые кони, медленно, с диковатым ржанием, ступали по травам стада кобылиц, пасомые старыми ногаями в высоких шапках и вывороченных овчинах; громадные горбатые верблюды, распахивая длинными ногами густые травы, лениво тянули за собой вереницы скрипучих телег, груженных кибитками; на телегах в великой тесноте мостились ногайские мужики, бабы и несметное число детворы. А то представал посольским людям — диво дивное! — целый кочевой город из многих сотен кибиток. Пылали меж ними в померкшей степи яркие огни кострищ, сновали люди, визжали ребятишки, надрывала сердце печальная зурна, и высокими голосами пели степную песню ногайские девушки.

— Не по-нашему, а живут же, и души, видать, живые… — тихо молвил Куземка, оглядывая полотняный ногайский город.

5

Астрахань открылась с высокого холма в полдень. Утомленным путникам, жаждущим отдыха, белостенный ее кремль с башнями и храмами казался парящим в сказочной голубой выси. Посольские люди невольно залюбовались этим воздушным градом. Даже гребцы, завороженные чудным видением, на миг поотпустили весла.

— Дивное дело, — раздумчиво сказал толмач Афанасий Свиридов, седобородый, полный, видный из себя приказной. Он с юных лет был выучен татарскому и персидскому языкам и в давнее время ходил с государевыми послами в астраханское царство. — Дивное дело: стоял тут от века ханский град басурманский, а ныне, за сорок-то лет — невелик срок, — экая взошла красота русская!

— Дивиться нечему, — строго заметил Ондрей Дубровский, подьячий. — Москва не крепостью единой крепка, но и перстом преобразующим.

Суда бежали быстро, и с часу на час, от версты к версте парящий в высоте астраханский кремль неприметно для глаз сходил на землю. И вот уже встал он, все в той же своей красе и силе, посреди широкого разлива деревянных слобод и посадов.

Плавно причалив, посольские суда стукнулись бортами о длинное береговое пристанище. Пошатываясь от долгого странствия по водной зыби, люди ступили наконец на твердую и долгожданную астраханскую землю.

Князя-боярина, ослабевшего от хвори и тягот сорокадневного пути, вели под руки двое посольских дворян, а со спины поддерживал старый челядинец, и сам-то с трудом переставлявший ноги.

Город встретил великое посольство пушечной пальбой и громом литавр. По берегу в ровном строю стояла сотня стрельцов, выряженных в новые синие кафтаны, при начищенных до слепящего блеска бердышах[2].

Воевода Василий Бутурлин, рослый, розовощекий, голубоглазый красавец, с лицом приятным и умным, с холеной, словно шелковой, бородой, в кафтане из голубого атласа, наброшенном на плечи и скрепленном золотыми застежками, вышел навстречу государевым послам и сказал положенное приветствие.

Князь-боярин, повисая на руках дворян, в ответ лишь пошевелил бескровными губами. Склонившись к старику, воевода с любезной улыбкой выслушал неслышимое ответное слово и бережно обнял царского посланца. И великое посольство в сопровождении литаврщиков и сотни стрельцов двинулось к кремлевскому холму.



Первый день и последующую ночь посольские люди отдыхали, а наутро, помывшись в бане и приведя в должный порядок свое платье, разбрелись по городу. А и было на что поглазеть московскому люду в славном на весь свет городе Астрахани! Что ни площадь — то базар, крикливый, разноязычный. На все голоса зазывают в свои ряды ногайские татары, бритые наголо, с длинными усами, опущенными книзу; жирные армянские купцы в цветных шелках; худые, смуглые евреи; широкоскулые, узкоглазые, темно-румяные калмыки в ярких тюбетейках; важные персияне, восседающие перед своими лавками на высоких подушках, шитых золотом и серебром; высокие, гордые индусы, за тридевять земель привезшие для русских жёнок многоцветные каменья, ожерелья, серьги, перстни и прозрачные ткани, легкие как воздух: держи, улетит!

И среди этого шумного, разноязычного торга, среди рядов да лавок спокойно и властно шагает воеводский приказной с двумя стрельцами и собирает с купцов государеву пошлину. Тут-то и начинается еще больший крик. Иной купец строптивится, спорит, бьет себя в грудь, клянется своим богом, что пошлина ему в разорение, что лучше идти ему по миру, и то больше выгоды станет, что режет его приказной без ножа. Сбегается к лавке народ поглазеть на шумливого купца, а приказному хоть бы что: плати да плати государеву пошлину, на то — закон! Купец еще покричит малость, утрет широким рукавом пот со лба, полезет за пазуху, вытянет большой кошель и заплатит. На то — закон! Да и кричал купец для одного только порядку.

До позднего вечера бродили по торгам посольские люди, дивясь на редкие товары, каких и на московском торге не сыщешь. А когда воротились посольские люди на свой двор, то узнали о беде, случившейся с князем-боярином: смертно занемог и уж соборован посольским попом Никифором. Доживет ли до утра, неведомо…

Но наутро великому послу полегчало. Он пришел в полный разум, призвал к себе воеводу астраханского и держал с ним совет, каким путем быстрее добраться до шахской столицы Казвина-города.

На этот раз воевода был в простом, грубом кафтане, запятнанном белой известкой.

— Уж не взыщи, князюшка, доглядывал кладку. Из Москвы велено каменную стену вокруг кремля возводить, град-то наш порубежный…

— Чего там, — отмахнулся князь-боярин. — Ты мне вот что скажи: посуху нам иль водой к шаху идти? Сидим-рядим с Семеном, так ли, этак ли…

— Я полагаю, — осторожно сказал Бутурлин, — сухим-то путем, хоть и долгонько, а при твоей немощи, князь, пожалуй, легче будет.

— Мне легче не надо, — сердито отозвался князь, — мне надо быстрее.

— А коли быстрей — плыви Каспием до Гилянской пристани персидской, тем путем всегда караваны ходят. Уж купцам ли не знать близкого да верного пути! Я тебе и вожа дам бывалого и суда поставлю. Повремени только, покуда в силу придешь, морем-то плыть — не то что…

— Ладно, — сухо прервал Тюфякин. — Ты как мыслишь, Семен?

Бутурлин, добросердечный человек, неприметно мигнул дьяку, но тот не принял знака.

— Как повелишь, князь-боярин. А я мыслю — плыть нам морем, купеческим, верным путем.

— Так тому и быть, — заключил Тюфякин и отвалился на подушку. — Готовь, Василий, суда, завтра чуть свет и отбудем с господней помощью.

— Воля твоя, а за мной проволоки не будет. — Бутурлин поднялся, ласково коснулся своей белой полной рукой старческой, костлявой руки посла, лежавшей поверх шубы, и, не оглянувшись на дьяка, вышел из покоя.

6

Наутро великий посол поднялся со своего ложа, ступил было на пол, да его повело в сторону. Он побелел лицом и качнулся назад.