Великое Предательство. Казачество во Второй мировой войне — страница 68 из 122

Я не выдержал и громко сказал:

— Проще сказать — в Сибирь!

А. И. Шмелев меня одернул: «Молчите! Не надо». Пузатый посмотрел на меня и сказал:

— Сибирь тоже Советский Союз. Так вот вы туда следуете. Мы не желаем вас разлучать с вашими семьями. Как приедете на свое место назначения, пишите вашим семьям, чтобы приезжали к вам, а мы постараемся срочно их перевезти.

Я опять не выдержал и, сдерживаемый А. И., негромко сказал:

— Идиотство — вызвать семью на лишения в Сибири.

Пузатый посмотрел на меня вопросительно, по-видимому, не расслышав моих слов. Я встал и сказал:

— Разрешите спросить.

— Пожалуйста, — ответил пузатый. Это неожиданное явление заинтересовало не только нашу колонну, но и соседние.

— Как обстоит дело людей, не подлежащих репатриации и попавших сюда по ошибке? — спросил я.

Ехидная улыбка заиграла на его жирном лице, и он спросил:

— Вы эмигрант?

— Да, — ответил я.

Луч надежды промелькнул у меня на спасение, надеясь, что у этих гадов существует справедливость.

— Да, я эмигрант и болгарский подданный.

С улыбающимся надменным взглядом заговорил советский подхалим:

— Так или иначе, Вы воевали против нас и должны, как все военнопленные, отбыть наказание, а после, если Вас потребует болгарское правительство, мы Вас вернем.

— А будет ли знать болгарское правительство о том, что я здесь?

Он искоса посмотрел на меня, пожал плечами и, ничего не говоря, пошел дальше.

Кровь кипела во мне. Я процедил проклятие. А. И. Шмелев дергал за шинель:

— Садитесь!

Я стоял и тогда понял, что единственно только бегство может спасти меня. Никаких законов и никакой справедливости здесь нет. Если сразу не расстреляют, то я ускользну и не буду, как бык на бойне, ждать очереди.

Размышляя так, я услышал, как конвоир с удивлением спросил сидящего казака:

— Это белый эмигрант? Казак ответил:

— Да.

Я оглянулся, с презрением посмотрел на конвоира и сел. Я был страшно зол и, сидя, продолжал ругаться. Заинтересовало меня удивление конвоира и то, что он, по кодексу НКВД, не крикнул: «Садись!»

Впоследствии мне стало понятно: не могли советы всех убедить, что мы звери и палачи, да и те, кто им поверил, а после встречал эмигрантов, изменили свое мнение о нас, говоря, что их обманывали, внушали им, что мы, эмигранты — очень плохие люди; нас эмигрантов сразу узнавали по разговору. С кем ни приходилось беседовать, мне говорили:

— А ты, наверное, не здешний, заграничный, не говоришь по-здешнему, а «здешний» разговор — матерщина и советские термины, не то китайские, не то монгольские, изуродовали русский язык.

Нквдист закончил обход колонны. Фамилией его я не заинтересовался, о чем теперь сожалею.

Нас подняли и погнали к вагонам. Началась погрузка таким же порядком, по 93–94 человека в вагон, и сейчас же запирали на замок каждый нагруженный вагон. Сидевшие внизу были во мраке, так как свет поступал в малый промежуток верхнего ряда досок, где я устроился в числе двадцати двух человек. Вначале не чувствовался недостаток воздуха, а впоследствии все задыхались.

К вечеру поезд тронулся. Уставши за день от советской дезинфекции и полного разочарования, так как на румынско-советской границе никакой международной комиссии не оказалось, укачанный движением поезда, я уснул. Утром мне сказали, что проехали станцию Фастов, значит, мы в Киевской губернии. Днем мы стояли в степи, а к вечеру опять двигались. В населенных пунктах мы не останавливались, вероятно, Советы этого избегали…

Унесшись в своих мыслях далеко от действительности, я обернулся, улыбаясь А. И. Шмелеву, но, увидев его молящимся, боясь его смутить, я отвернулся. Он молился, подняв в потолок вагона свое лицо в слезах, и что-то шептал, прижимая к своей груди фотографию дочери. Я притворился спящим, чтобы не нарушать его горячей молитвы и, действительно, вскоре заснул.

Проснулся я от разговоров, обернулся к А. И. Он сидел спокойно и, как всегда, улыбнулся мне. И с этого дня он держал себя спокойно. Вскоре мы поменялись ролями и он начал меня успокаивать:

— Так нельзя, Н. И., держитесь, на что Вы похожи?..

В пищу нам давали соленую рыбу и сухари. При первой же получке рыбы, я помню, что когда-то читал о том, что нквдисты давали заключенным соленую рыбу и не давали воды. Я боялся, чтобы и с нами этого не случилось, и воздерживался есть соленую рыбу. Все же остальные усердно уничтожали каждую выдачу соленой рыбы. Воды не было в достаточном количестве. Получали четыре-пять ведер на девяносто четыре человека и выливали ее в проржавленную железную бочку. Вода сразу окрашивалась в коричневый цвет. Я становился у бочки и по очереди отмерял каждому по две немецких солдатских кружки. Получивший сразу выпивал воду и ожидал добавку из остатка густой перемешанной с ржавчиной воды, которую я предоставлял брать самим.

Здесь происходила свалка. Каждый стремился загребнуть еще немного красной жидкости. После поднимали бочку и всю тщательно выцеживали. Все же не могли утолить жажду.

В таких условиях мы доехали до первой полужилой остановки и впервые остановились на станции Ахтырка Харьковской губернии. Станция эта всем известна, многие там бывали и теперь, через окно вагона, оплетенное колючей проволокой, я видел маленькое полуразрушенное здание с надписью «Ахтырка»; несколько землянок вдоль железнодорожного пути, с развешанным стиранным тряпьем; в два или два с половиною метра высоты небольшое здание, из которого выглядывали плачущие оборванные женщины, не смея подойти к охраняемому НКВД нашему эшелону, а издали кричали:

— Нет ли наших между вами? — и называли фамилии.

К нашему вагону подошли два белорусых оборванных мальчика, вероятно братья, в изорванных белых полотнянных штанишках и рубашках. У одного был виден голый живот, а у другого от бедра до ступни — голая нога. Подойдя к вагону, они взмолились:

— Дяденька, дай кусочек хлеба!

А ведь эти мерзавцы пишут в газетах, трубят в радио, что все советские граждане живут прекрасно и сыты по горло, а что в действительности! Посмотрите!..

После станции Ахтырка остановились в поле, воды не хватало, давали понемногу из паровоза. На одной из таких стоянок не оказалось воды и для паровоза, чтобы тянуть состав. Паровоз, оставив состав, уехал взять воды не оставив для нас ни капли. Ушел он в десять часов утра, и воды мы в этот день не получили. Прошлый день нам выдали только по одной кружке. Люди сидели с разинутыми ртами и тяжело дышали от недостатка воздуха и от нестерпимой жажды. Пот градом лил по голым телам. Язык распух и стал очень жестким, во рту не хватало места, чтобы им шевелить. У всех был озверелый, страшный вид и стоял вопль:

— Воды!

Вдруг, как по сигналу, все вскочили и давай барабанить в стены вагонов кружками и котелками, крича:

— Воды! За что мучаете?..

Поднялся хаос. Четыре с половиной тысячи с лишним человек в пятидесяти вагонах забарабанили, завопили:

— Воды!

Весь конвой в страхе выскочил, оцепил эшелон, наставили пулеметы, автоматы, кричали что-то угрожающе, но никто ничего не слышал, а стоял только неимоверный шум и крик: «Воды!» Жажда лишила людей рассудка.

Единственное желание было, воды или быстрее умереть. Я часто дышал, втягивая горячий, пропитанный потом воздух. Не в лучшем положении были и все, сидящие у окон вагонов. В вагоне потемнело, так как окна были закрыты голыми телами людей, требующих воду. Другие снизу подпирали, стараясь пролезть к окну, вздохнуть чистым воздухом, крича:

— Воды! Воздуха!

Едкий, соленый пот, выступавший в изобилии, причинял боль глазам. Люди рассвирепели до безумия. Не страшась угроз НКВД, стали стучать в стены вагонов и пробовать ломать. Несколько человек подняли железную бочку и, раскачивая ею, били в дверь вагона. Другие пробовали сорвать колючую проволоку с окон. Некоторые просовывали голову через проволоку наружу.

Кубанский казак Демьяновский, добравшись до окна, тоже просунул голову наружу и начал жадно втягивать в себя свежий воздух. На угрозу часового НКВД он ответил:

— Стреляй! — и выругался.

Раздался выстрел. Демьяновский, как сноп, сполз в вагон с простреленной головой. Раздалось еще несколько винтовочных выстрелов, застрочил пулемет, и все стихло. Люди притихли и с расширенными от ужаса зрачками смотрели на едва шевелившегося Демьяновского. Грозный ропот нарушил тишину:

— Мучают! Убивают! — и опять с ненавистью и ругательством вспомнили англичан, как виновников нашего несчастья.

Я ни разу не слышал, чтобы ругали американцев или кого-либо из союзников. Вся ненависть, вся злоба и угрозы были только по адресу англичан.

Снаружи слышался шум расхрабрившихся укротителей НКВД. Было слышно, как открывали вагоны, раздавались выстрелы и опять закрывали. Ясно, что кого-то расстреливали. «Кого же? — промелькнула у меня мысль. — Наверное, расстреливают старших вагонов, за то, что не могли укротить людей…»

Послышался шум у нашего вагона, по порядку, 46-го, открыли вагон и закричали:

— Старший вагона! Давай сюда!

Я подошел к двери. Как я выглядел в эту минуту, я не знаю, но я был спокоен. Загремела отодвинутая дверь. Я стоял впереди. Десяток винтовок и автоматов были направлены в дверь вагона.

Начальник конвоя, с бритой головой и с наганом в руке, стоял в полукруге. Я ожидал приказания: «слезай» и рассматривал каждого в лицо — какой же меня застрелит? Охрана была из русских людей, были и донские казаки, а начальник еврей.

Начальник грубо спросил:

— Что, убит?

— Нет, еще жив, — ответил я.

— Давай сюда! Я крикнул:

— Ребята! Принесите сюда Демьяновского.

Четыре человека принесли полумертвого казака к двери. Он слегка всхлипывал ртом. Начальник сказал нквдистам:

— Возьмите и положите здесь! — и, указав против вагона, в четырех-пяти метрах от железнодорожного пути, приказал одному из НКВД:

— Дострелить!

Подошел молодой энкавэдист, упер дуло винтовки в голову казака и выстрелил. Демьяновский умер.