Джорджа мучила совесть, а его собственные проблемы вдруг показались пустяками: ему сразу стало ясно, что волноваться не о чем. Он понял, что тетка и впрямь несчастная старушка и нелепо придавать значение ее скандальным выходкам. Будучи, по сути, добросердечным человеком, Джордж даже пожалел Фанни, когда она вот так выразительно обнажила свои чувства, и ему пришло в голову, что мама жалеет Фанни даже больше, чем он. Это все объясняло.
Он неловко похлопал несчастную даму по плечу.
– Ну-ну! – произнес он. – Я не имел в виду ничего плохого. Конечно, не стоит обращать внимания на тетю Амелию. Все хорошо, тетя Фанни. Не плачь. Мне и самому полегчало. Давай успокаивайся, я тоже поеду с тобой. Все нормально, ничего не случилось. Да приободрись ты!
Фанни приободрилась, и вскоре обычно враждующие тетя с племянником в полном согласии катили в коляске по раскаленному солнцем Эмберсон-бульвару.
Глава 14
Последним словом Люси перед отъездом Джорджа в университет стало «почти» – в тот судьбоносный вечер она почти согласилась «все прояснить»: почти согласилась стать его невестой. Джорджу не понравилось это «почти», но понравилось, с какой радостью она надела на шею сапфировый медальон с крохотной фотографией Джорджа Эмберсона Минафера внутри: в свой последний вечер дома он вступил в новый чудесный мир. Ведь даже отказавшись поцеловаться с ним на прощание, будто это его желание было наинелепейшим капризом, она вдруг приблизила к нему свое лицо и оставила на его щеке невесомое перышко из крыла феи.
Месяц спустя она написала ему:
Нет. Пусть останется «почти».
Разве у нас не все почти прекрасно? Сам знаешь, как ты мне дорог. Я думаю о тебе с первой минуты нашего знакомства и уверена, что ты тоже сразу это понял… Боюсь, что понял. Боюсь, что ты всегда это знал. Но в вопросе помолвки я не осторожничаю, как тебе показалось, дорогой. (Я всегда перечитываю несколько раз слово «дорогая» в твоих письмах, так же как и ты в моих. Только я еще перечитываю все твои письма целиком!). Но помолвка – настолько серьезная вещь, что пугает меня. Она затрагивает очень многих, не только нас с тобой. Ты пишешь, что я слишком легкомысленно отношусь к твоим чувствам, да и на наши отношения смотрю слишком легкомысленно. Ну не странно ли? Потому что я воспринимаю все гораздо серьезнее, чем ты. Я не удивлюсь, если на старости лет стану по-прежнему думать о тебе, даже если мы будем далеко друг от друга, возможно, с кем-то другим и даже если ты давным-давно меня позабудешь! «Люси Морган, – скажешь ты, увидев мой некролог. – Люси Морган? Дайте подумать, кажется, это имя мне знакомо. Кажется, я когда-то знал эту Люси Морган…» А потом ты покачаешь седой головой и погладишь побелевшую бороду – у тебя будет такая замечательная длинная белая борода! – и скажешь: «Нет. Никакой Люси Морган я не знаю, и с чего я взял, что мы были знакомы?» Бедная я, бедная! Глубоко под землей я буду думать: узнал ли ты о моей смерти и что сказал по этому поводу? На сегодня все. Не работай чересчур много… дорогой!
Джордж сразу схватился за перо и бумагу, жалобно, но настоятельно упрашивая Люси не представлять его с бородой, пусть замечательной и отрощенной в преклонном возрасте. Выдвинув протест по поводу воображаемой бороды, он закончил послание словами мягкими и даже нежными, а потом прочитал письмо от мамы, пришедшее с той же почтой. Изабель писала из Эшвилла, куда только что приехала с мужем.
По-моему, папа выглядит лучше, милый, хотя мы здесь всего несколько часов. Может, нам повезло найти место, где он поправится. Доктора тоже надеются на это, и, вероятно, наша поездка будет стоить всех усилий, которые мы потратили, вытаскивая папу отдохнуть. Бедняга, он так переживал! Не о собственном здоровье, а о том, что придется оставить все деловые заботы в конторе и на время забыть о них, – если у него вообще это получится! Но давление семьи и друзей было невероятным, ведь отец, и брат Джордж, и Фанни, и Юджин Морган не переставали уговаривать его поехать – и он был вынужден сдаться. Боюсь, я так беспокоилась о том, чтобы он выполнял предписания докторов, что не могла должным образом поддерживать брата Джорджа в его затруднении с Сидни и Амелией. Мне так жаль! Я никогда не видела Джорджа настолько расстроенным – они получили все, что хотели, и скоро уплывут, как я слышала, жить во Флоренцию. Отец сказал, что устал от постоянных споров, правда он выразился иначе – от «нытья». Не понимаю людей, ведущих себя таким образом. Джордж говорит, хоть они и считаются Эмберсонами, они плебеи! Боюсь, что почти согласна с ним. По крайней мере, полагаю, что вели они себя неподобающе. Сама не пойму, зачем вываливаю это на тебя, бедненький мой! Все это забудется задолго до твоего возвращения домой на каникулы, и тебя никак или почти никак не коснется. Не думай об этих глупостях!
Папа ждет, что я отправлюсь с ним на прогулку, – это хороший знак, потому что дома в последнее время он совсем не хотел гулять. Не буду заставлять его ждать. Не забывай надевать плащ и калоши в дождь, а когда станет холодать, носи пальто. Видел бы ты своего папу! Выглядит гораздо лучше! Если ему тут понравится, мы останемся недель на шесть. Но ему, кажется, уже нравится! Он только что крикнул мне, что пора. Не кури слишком много, мой милый мальчик.
С любовью,
твоя мама Изабель
Но ей не удалось удержать мужа в Эшвилле надолго. Она нигде не смогла его удержать. Через три недели после письма Изабель телеграфировала сыну, что они срочно возвращаются домой, а спустя еще четыре дня, когда Джорджи с приятелем, насвистывая что-то после обеда в клубе, вошел в кабинет, на столе лежала еще одна телеграмма.
Он прочитал ее дважды, прежде чем понял смысл.
МИЛЫЙ, Папа оставил нас в десять сегодня утром. Мама
Товарищ не мог не заметить, как изменилось лицо Джорджа.
– Плохие новости?
Джордж оторвал ошеломленный взгляд от желтого листочка.
– Отец, – тихо сказал он. – Она пишет… пишет, что он умер. Мне надо срочно домой.
По приезде его встретили дядя Джордж и Майор – впервые дед приехал на вокзал встречать внука. Пожилой джентльмен ожидал его, сидя в карете (которая по-прежнему нуждалась в покраске) у входа на станцию, но при появлении Джорджа вышел и схватил юношу за руку дрожащими пальцами.
– Бедняга! – повторял он, поглаживая внука по плечу. – Бедняга! Бедный Джорджи!
Джордж еще не осознал всей горечи потери, был как в тумане, и пока Майор гладил его, приговаривая «бедный мальчик», ему мучительно хотелось сказать старику, что он не пудель. Но вместо этого он прошептал спасибо и залез в карету, а за ним, с уважительным сочувствием, уселись родственники. Он заметил, что во время поездки к дому нервная дрожь Майора никуда не исчезла, да и выглядел он гораздо хуже, чем летом. По большей части Джордж прислушивался к собственным чувствам, точнее, к отсутствию оных, однако непритворное сочувствие деда и дяди заставило его притворяться. Он не был раздавлен горем, хотя знал, что должен бы, и, втайне сгорая со стыда, скрывал черствость за лживой печалью.
Но когда его ввели в комнату, где лежало то, что недавно было Уилбуром Минафером, притворство как рукой сняло и на него обрушалась вся боль утраты. Ему надо было лишь увидеть это навеки недвижимое подобие тихого человека, всегда незримо присутствовавшего в его жизни – настолько незримо, что Джордж редко осознавал, что отец действительно всегда был рядом. И вот он в гробу и так тих, что кажется живым… Все вдруг разом обрушилось на Джорджа. В минуту этого неожиданного, разрывающего сердце порыва Уилбур Минафер стал ему настоящим отцом, каким никогда не был при жизни.
Когда Джордж вышел из комнаты, поддерживая одетую в черное мать, плечи его сотрясались от рыданий. Он обнял маму, а она нежно успокаивала его; наконец Джордж достаточно пришел в чувство, чтобы подумать: а не ведет ли он себя не по-мужски?
– Я в порядке, мам, – неловко произнес он. – Обо мне не беспокойся, лучше пойди полежи или что там еще, ты такая бледненькая.
Изабель на самом деле была бледна, но то была не смертельная бледность, как у тети Фанни. Горе Фанни полностью поглотило ее, она даже не выходила из своей комнаты, и Джордж не видел ее до следующего утра, когда за несколько минут до начала похорон ее изможденное лицо потрясло племянника до глубины души. Он уже успел стать самим собой, и во время краткой церемонии на кладбище его мысли блуждали, и если он грустил о чем-то, то не только о смерти отца. Рядом с обложенной цветами свежей ямой был небольшой холмик, поросший молоденькой травкой, – под ней покоился старый Джон Минафер, умерший осенью; рядом с его могилой были могилы дедушки и бабушки Минафер, второй жены дедушки Минафера и троих ее сыновей, сводных дядьев Джорджа, утонувших, когда перевернулось их каноэ (Джордж тогда был еще малышом). Фанни осталась последней в семье. Чуть поодаль располагался участок Эмберсонов с могилами жены Майора, его двух сыновей, Генри и Мильтона, которых Джордж почти не помнил, и тети Эстеллы, старшей сестры Изабель, что умерла совсем юной, еще до рождения племянника. Могильные плиты Минаферов были гранитными, с именами, выбитыми на отполированной стороне; белые мраморные обелиски Эмберсонов возвышались над другими памятниками старого кладбища. Но за ним лежало новое кладбище, открытое несколько лет назад и умело спроектированное современным архитектором. Там стояли большие склепы, а обелиски на могилах были выше эмберсоновских, к тому же некоторые украшали статуи; все эти участки смотрелись моднее и внушительнее, чем те, где покоились Эмберсоны и Минаферы. Вот поэтому Джорджу взгрустнулось, а мысли улетели прочь от отца и погребальной службы.
В поезде, отвозившем его обратно в университет, эта грусть (хотя какая это была грусть, скорее недовольство) вернулась к нему преобразованной в убеждение, что новое кладбище воплощает в себе дурной вкус. Не в смысле архитектуры или скульптуры, а из-за нахальства: эти нувориши словно щеголяли показным невежеством, будто не знали, что все по-настоящему аристократичные и важные семейства хоронят своих родных на старом кладбище.