— Да, это действительно сделали мы с женой, — полковник взыскательно смотрел на Шумилова. — И сделали это только для того, чтобы не портить впечатления об образе сына! — Он повысил голос. — Знаете, в обществе и так уже идут пересуды, публике ведь только дай повод, и она с готовностью начнет полоскать грязное белье! Порой наше приличное общество уподобляется этим прачкам, целыми днями стоящим с исподним бельем на понтонах на Мойке.
— Скажите, Дмитрий Павлович, а этот «Ф. И. Ч.», которого упоминает Николай, был вхож в ваш дом?
— М-м… — словно от зубной боли замычал полковник. — Значит, вы прочли!..
— А я разве не сказал? Да, разумеется, прочли. — Шумилов нарочито высказался так, словно речь шла о сущей безделице. Пусть полковник поломает голову над тем, как такого опытного офицера тайной полиции переиграл мальчишка из прокуратуры. — Кого имеет в виду Николай?
Полковник не выдержал:
— Ну, что вы все вынюхиваете? Вы не там ищете! Вам надо заняться этой гувернанткой, а вы все про приличных людей выспрашиваете! Это же ясно — ОНА, именно она, дала морфий Николаю! А «Ф. И. Ч.», как вы изволили выразиться, в наш дом не ходил. Всех Николашиных друзей мы уже назвали. Чего же вам еще? И вообще, не впутывайте сюда семейство Пожалостиных! Это очень почтенные люди. Если бы вы только могли представить себе, какими проблемами вынужден заниматься Полуект Эрастович!
— Я наслышан, Дмитрий Павлович, про его ответственную работу с личными шифрами Его Императорского Величества, — у Прознанского при эти словах округлились глаза, — но сие не отменяет того весьма печального факта, что дочь уважаемого Полуекта Эрастовича своим неумением урегулировать отношения с сердечными воздыхателями, возможно, довела одного из них до самоубийства! И если это действительно так, то я не понимаю, как можно «не впутывать сюда» уважаемое семейство Пожалостиных. Уж вляпались, господа, так вляпались, извините за безыскусное слово… Что есть, то есть!
Полковник смотрел на Шумилова глазами, полными ненависти, но не спешил высказываться. Видимо, решил, что с Шумиловым, несмотря на его молодость, следует держать ухо востро.
— Так что, Дмитрий Павлович, позволите мне самому определять, что важно, а что неважно для проводимого расследования? Ответите на вопрос: кто же такой этот «Ф. И. Ч.»? Или мне следует пригласить вас на официальный допрос?
— Он не из числа Николашиных друзей, — выдавил из себя полковник. — Это человек гораздо более старший, офицер, поручик Преображенского лейб-гвардии полка Феликс Ильич Черемисов. У Пожалостиных он частый гость, и Николай с ним едва был знаком. Я же Черемисова в глаза не видел. Ну, и к чему это все ворошить? Он не имеет отношения к смерти Николая, неужели не ясно? Я знаю, что говорю!
Под конец тирады он постарался придать своему голосу максимум убедительности.
Когда Алексей Иванович простился и направился на выход, Прознанский остановил его вопросом:
— Алексей Иванович, объясните, чем вы вытравили тушь?
— Профессиональное любопытство, понимаю, — улыбнулся Шумилов. — Я ее вообще не травил. Я скормил ее тараканам.
Он вышел на набережную Мойки, с минуту постоял на месте, рассматривая проплывавшие мимо лодки, стилизованные под гондолы. Шумилов был очень доволен тем, как сложился разговор с полковником, тем, что не позволил вертеть собой, как мальчишкой.
«Теперь надо ждать кляузы или жалобы, — думал Шумилов. — Обиделся полковник жандармской службы, не продемонстрировал я должной лояльности!»
15
Весь остаток вечера и следующий день Алексей Иванович мыслями возвращался к обстоятельствам дела. По-прежнему оставалось много вопросов, на которые не было ответов. Участники событий многого не договаривали. Совершенно непонятны были истоки вражды, которая, казалось, вспыхнула между ними внезапно и ниоткуда. Противоречивым казалось и поведение Николая все последние месяцы перед смертью. Так или иначе, но необходимо было поговорить с Жюжеван, услышать ее объяснения. Шумилов решил ехать в тюрьму и еще раз допросить гувернантку.
Исполнить сие было не так просто, как решить. Каждый помощник прокурора окружного суда имел в доме предварительного заключения на Шпалерной свою камеру, куда мог вызывать для допроса любого арестанта. Рядовые делопроизводители, как и следователи, не могли проникнуть на территорию тюремного замка (тем более провести допрос) без письменного разрешения помощника прокурора, соответственным образом выписанного, заверенного и зарегистрированного. Алексей Иванович опасался, что Шидловский не позволит ему встречаться с Жюжеван, подозревая, что подобная встреча лишь усилит критику со стороны Шумилова того направления следствия, которое задал ему помощник прокурора.
Отчасти его подозрения оправдались: Шидловский заерзал в кресле, едва услыхав, чего хочет Шумилов.
— Алексей Иванович, нам, кажется, следует уточнить диспозицию, — начал рассуждать Вадим Данилович, в присущей ему манере заводя рака за камень. — Тот этап следственной работы, который проделан — и успешно проделан! — вами, позади. Каким образом дело будет представлено в суде — это уже прерогатива помощника прокурора. Мне решать, сколь полна доказательная база, сколь убедителен наработанный материал. Я подспудно чувствую некую оппозиционность ваших взглядов на это дело и мне непонятно, что питает ваши суждения.
— Я считаю, что слишком многое остается поныне вне изучения следствием, — ответил Шумилов. — И если в таком виде дело пойдет в суд, то вас, как обвинителя, там будут ждать неприятные сюрпризы.
— Например, какие?
— Если б знать, Вадим Данилович. Материалы дела не объясняют причину резкой перемены Прознанских в отношении Жюжеван. Еще 21-го апреля они до такой степени близки, что обвиняемая ночует в их доме, а менее чем через неделю родители начинают высказываться в ее адрес в высшей степени неприязненно. По-вашему, они напрочь забыли и об оборванном подоле рубашки, и о том, как гувернантка удовлетворяла их сына рукой, и вспомнили об этом лишь 26-го числа?
— Оценим ситуацию с другой стороны. Что вы, Алексей Иванович, вообще хотите услышать от Жюжеван? Я не сомневаюсь, что она начнет лить помои на своих благодетелей, рассказывать небылицы, обвинять… Даже если сказанное ею и окажется правдой, утверждения этой дамочки не снимут с нее обвинения: именно она подавала Николаю Прознанскому под видом микстуры яд. И я буду доказывать в суде, что действовала она умышленно. У нее был мотив, пусть иррациональный, пусть вздорный, но с точки зрения истеричной бабы — вполне весомый. У нас происходит масса умышленных убийств из побуждений куда более нелепых.
— Вадим Данилович, мы опять возвращаемся к прежней полемике. Из того, что раствор морфия находился в пузырьке 22-го апреля, вовсе не следует, что он там был и вечером 17-го. Я уже указывал, что убийца имел достаточно времени, чтобы влить яд в пузырек и тем навести подозрения на Жюжеван. И в суде вы услышите точно такое же возражение защиты. К тому же, — Шумилов останавливался только для того, чтобы перевести дыхание, — теперь у нас есть дневник. И дневник не только не объясняет некоторые моменты, а напротив, затемняет их. Я совершенно не могу понять из этого дневника характер отношений Жюжеван с покойным. Из него вовсе не следует, что они были любовниками, а ведь именно на этом строится вся ваша версия событий. Мало того — последняя запись Николая Прознанского ясно указывает на возможность суицида.
Шидловского раздражала настойчивость Шумилова, но прямо отказывать в посещении Жюжеван он не хотел. Убедившись, что отговорить подчиненного не удастся, Вадим Данилович подписал пропуск в тюрьму и буркнул недовольно: «Давай, езжай, если заняться нечем. Не бережете совсем время, молодые!»
Тюрьма — мрачное место. А тюрьма на Шпалерной — в особенности. Это был комплекс зданий, настоящий городок, растянувшийся от Литейного проспекта по Шпалерной улице на целый квартал. Массивный дом предварительного заключения, с потребными такому заведению многочисленными службами, здание судебных установлений с большими залами заседаний и разнообразными пристройками соединялись внутренними переходами и имели выходы натри стороны: на Шпалерную и Захарьевскую улицы, а также на Литейный проспект.
Сами стены этих мрачных учреждений, казалось, излучали несчастье и напоминали о тяжкой доле погребенных внутри людей. Голый кирпич, скрипящие железные решетки, лязгающие тяжелые засовы, хмурые неулыбчивые лица полицейских пересыльной части, их тусклые взгляды, профессионально ощупывающие всех без исключения, — все это производило тяжелое впечатление даже на эмоционально стойких людей. Что же можно было сказать о состоянии безродной француженки, проводившей в этой мрачной обстановке дни и ночи!
Арестованную привели в камеру, закрепленную за Шидловским — небольшое продолговатое помещение с тусклым, забранным решеткой грязненьким оконцем под самым потолком. Назначение окна заключалось не в том, чтобы давать свет — оно предназначалось сугубо для проветривания. Стол и стул для допрашивающего и табурет для допрашиваемого были накрепко привинчены к каменному полу.
Жюжеван вошла все в том же платье, какое на ней было в день ареста. Волосы гувернантки были тщательно причесаны, лицо ее заметно побледнело и осунулось, глаза, однако, смотрели на Шумилова твердо, решительно. Ох, не похожа она была на злодейку, которая, сломленная застенком, кинется с покаянием в ноги помощника окружного прокурора!
— Мадемуазель Жюжеван, я пригласил вас сюда, дабы еще раз вас допросить об обстоятельствах, касающихся дела Николая Прознанского, — начал Шумилов. — Спешу сообщить, что мы проводим проверку по вашему заявлению, и это побуждает внимательнее рассмотреть все нюансы случившегося. Я хочу разобраться…
— Да, да, вот именно — разобраться! — обрадовано воскликнула француженка. — Меня специально запутали… опутали… но вы же посудите сами, сколько во всем этом нестыковок!
— Давайте по порядку, — предложил Шумилов, заполняя допросную анкету. — Вы сами признали, что последний раз давали Николаю лекарство из того пузырька, в котором впоследствии обнаружился морфий.