Велижское дело. Ритуальное убийство в одном русском городе — страница 19 из 42

[155].

Настало время для важнейшего этапа обряда: раздачи крови. Всю кровь собрали в особое корыто и перелили в три большие бутылки. Пока женщины избавлялись от тела, Иосель Гликман отвез одну бутыль в город Ули. Фратка Девирц привела всех назад в школу, где в середине самого большого зала стоял стол, а на нем – две бутылки и корыто. Ее муж Орлик разлил кровь по двум бутылкам, а остатками пропитал кусок льняной ткани длиной около четырех с половиной футов. Ткань нарезали на одинаковые кусочки и раздали всем евреям. Бутылки спрятали под замок в особом шкафу, стоявшем в доме у Мирки Аронсон. На следующий год на еврейскую Пасху Орлик Девирц повез Терентьеву в Витебск. Они сразу же пошли в какой-то кирпичный дом, где у входа их встретили две еврейки. Старшая из них прекрасно знала, что делать с кровью: тут же унесла бутылку внутрь и смешала с какой-то неизвестной жидкостью. По дороге домой Терентьева и Девирц остановились в соседнем местечке Лиозно и оставили там третью бутылку. Козловская показала, что видела, как Бася, кухарка Мирки Аронсон, запекала капли крови в крендели[156].

Эти признания давали представителям закона достаточно оснований продолжить уголовное расследование. До сих пор неясно, ради какой выгоды Терентьева, Максимова и Козловская представили себя участницами убийства по сговору. Возможно, они думали, что Страхов отпустит их, как только они скажут ему то, что ему нужно? В конце концов, полагали они, ему ведь на самом-то деле нужны евреи. А может, на эти россказни их подвигли зависть и алчность. В любом случае, поскольку Николай I был одержим страхом перед религиозным сектантством, представители власти отреагировали на эти обвинения самым серьезным образом. Идея заключалась в том, чтобы разоблачить заговор и немедленно изолировать от общества все социально опасные элементы. В апреле 1827 года, через полтора с лишним года после начала повторного дознания, Хованский закрыл большую синагогу и приказал Страхову разобраться в случившемся как можно быстрее[157]. Чтобы ускорить ход дела, генерал-губернатор отправил офицера Зайковского в Витебское губернское казначейство, коллежского асессора Хруцкого в Витебский губернский суд, а генерал-майора Шкурина – в помощь Страхову. Речь в любом случае шла о серьезном преступлении, за которое, согласно российскому уголовному кодексу, полагалось чрезвычайно суровое наказание, однако обвинить евреев в ритуальном убийстве было не так-то просто[158]. Чтобы собрать полную доказательную базу, Страхову и его дознавателям нужно было вынудить евреев выдать свою самую зловещую тайну: что жиды-каббалисты действительно вступили в сговор и принесли мальчика-христианина в жертву ради его крови.

4. Очные ставки

Первые несколько месяцев пребывания в Велиже В. И. Страхов жил в скромно меблированной квартире в самом центре города. Коллежский советник быстро завел в доме целый гарем. В самые глухие ночные часы там видели женщин, пользовавшихся дурной репутацией, в черных накидках, со стаканами вина или водки в руках. По городу ходили слухи, что Страхов щедро платит за их общество и что он тоже иногда появляется в длинном просторном одеянии, похожем на монашескую рясу[159]. Время шло, Страхов понимал, что для проведения масштабного расследования ему нужно более просторное помещение. В июле 1826 года он такое помещение подыскал. Деревянный дом, стоявший на улице Богдановича, был достаточно велик для того, чтобы разместить в нем всех участников дознания. Местная тюрьма, рассчитанная всего на шесть заключенных, требовала ремонта. Страхов оперативно превратил оставшиеся помещения в новом доме в импровизированные камеры[160].

Дом на Богдановича сыграл ключевую роль в уголовном расследовании. Именно здесь комиссия проводила почти все процессуальные действия, здесь держали под замком большинство евреев, равно как и их обвинителей. В решении Страхова превратить частный дом в тюрьму не было ничего столь уж необычного. В маленьких провинциальных городках не имелось оборудованных помещений для содержания большого числа заключенных. По причине скудного финансирования, слабой охраны и постоянной переполненности провинциальных тюрем российское правительство редко использовало их в качестве мест длительного заключения. До второй половины XIX века больших тюрем в России было довольно мало: осужденных за серьезные преступления высылали на каторгу в отдаленные районы страны[161]. Как и во всем мире во все времена, большинство заключенных российских тюрем составляли не каторжники, которым уже был вынесен приговор, а подследственные, ожидающие допроса и суда под предварительным арестом. Как правило, утомительную обязанность поддерживать порядок в камерах и следить за заключенными принимали на себя отставные офицеры, которые плохо разбирались в администрировании и следили лишь за тем, чтобы в здании была надлежащая охрана [Adams 1996: 9][162].

К 8 апреля 1826 года Страхов пришел к выводу, что улик у него достаточно, можно переходить к арестам. Первыми под замком оказались Слава Берлина и Ханна Цетлина. Через неделю лишились свободы Ицко Нахимовский, Абрам Глушков и Иосель Турновский. К моменту завершения работы дознавателей как минимум 43 евреям были предъявлены, помимо прочего, обвинения в ритуальном убийстве, предоставлении инструментов для осуществления убийства по сговору, в краже и поругании церковной утвари и насильственном обращении в иудаизм Марьи Терентьевой, Авдотьи Максимовой и Прасковьи Козловской. Тридцать восемь подследственных постоянно проживали в Велиже, еще пять – в соседних деревнях и селах[163]. Среди подследственных почти 60 % составляли мужчины, 85 % находились в расцвете сил – на четвертом, пятом и шестом десятке жизни. В целом пострадали 29 семей – ошеломительная цифра. При этом около 45 % подследственных принадлежали к самым зажиточным семействам города: Цетлины, Черномордики, Девирцы, Рудниковы и клан Аронсонов ⁄ Берлиных (см. Приложение).

Следуя официальной процедуре дознания, Страхов и его подчиненные проводили допросы в отдельной гостевой комнате. В задачу следователя входил систематический допрос подозреваемых, в обязанность подозреваемых входило либо доказать несостоятельность обвинений, либо как можно более внятно изложить, что и как произошло. Хотя пытки были в России официально запрещены, Страхов задействовал самые разные приемы запугивания, манипулирования и психологического давления, чтобы заставить евреев говорить. Пытаясь добиться полного чистосердечного признания – по закону это считалось самым неопровержимым доказательством, – он устраивал евреям очные ставки с обвинителями[164]. В России, как и повсюду в Европе раннего Нового времени, такая техника проведения допросов использовалась прежде всего для того, чтобы снять противоречия в показаниях через прямой диалог обвиняемого и свидетеля [Robisheaux 2009: 193–212][165]. Очные ставки специально проводились с эмоциональным накалом, были долгими и мучительными и служили испытанием терпения и стойкости для всех участников процесса. Оказавшись лицом к лицу с обвинителями, подозреваемые получали возможность опровергнуть выдвинутые против них обвинения и задать обвинителям свои вопросы.

Уголовное расследование сильно сказалось на Шмерке Берлине. С того дня, когда в лесу обнаружили тело Федора, прошло четыре года. Самый зажиточный купец города превратился в собственную тень. За эти годы Шмерка потерпел ряд финансовых неудач. К лету 1827 года он провел в заключении почти целый год и был этим совершенно измотан. Когда он стоял перед дознавателями и объяснял, что законы еврейской религии однозначно запрещают использовать кровь в религиозных обрядах, писарь отметил, что Шмерка внезапно побледнел и руки у него задрожали. Старательно придерживаясь всех своих изначальных показаний, Шмерка заявил, что не знает точной причины гибели мальчика, а также кто совершил это преступление. «А как к убийству малолетнего мальчика не может быть причин ни христианам, ни евреям, – гласит протокол показаний Шмерки, – …то он… полагает, что мальчик задавлен кем-нибудь нечаянно экипажем и выброшен в поле [в 1823 году]». По понятиям Шмерки, иной причины убивать невинного ребенка быть не могло. Впоследствии – возможно, из ненависти к евреям – труп был «наколот с тем, чтобы отвести на евреев подозрение»[166].

Когда дверь открылась и вошла Марья Терентьева, Шмерка тут же воскликнул, что от такой заразы ничего другого и ожидать не приходится. Марья в ответ во всех подробностях описала, как именно евреи мучили мальчика. Шмерка на это только махнул рукой и сказал, что уже устал снова и снова выслушивать одну и ту же историю. По ходу того же допроса Шмерка отметил, что неоднократно сталкивался с Авдотьей Максимовой, а Терентьеву до весны 1823 года не видел ни разу. Он, собственно, вообще не понимал, как можно верить в то, что евреи способны совершить ритуальное убийство ребенка, или, раз уж на то пошло, как из такого маленького тельца можно выцедить столько крови. Далее Шмерка объяснил, что ни он, ни кто-либо из членов его семьи не был в еврейской школе в то время, когда, как считается, был убит мальчик. Поэтому он понятия не имеет о том, разливали ли кровь по бутылкам и пропитывали ли кровью ткань[167].

Жена Шмерки Слава сидела в дальнем конце стола, опираясь на локти, – ей с трудом хватило сил продержаться до конца допроса. Испуганная и растерянная, Слава наконец-то предстала перед дознавателями, но каждый раз, едва дав ответ, тут же его меняла. Тем не менее Слава сумела подтвердить множество описанных ее мужем подробностей: что Авдотью Максимову она знала довольно хорошо, однако не может припомнить, чтобы встречалась с нищенствующей Терентьевой, что никто не мучил в их доме христианского мальчика, что она не входила в школу и понятия не имеет ни о каком убийстве по сговору, за вычетом того, что почерпнула из слухов, гулявших по городу