Велижское дело. Ритуальное убийство в одном русском городе — страница 27 из 42

<…> Каждый день немецкие журналы доносят до нас новости о преследованиях евреев, которые вершатся по приказу императора»[256]. Монтефиоре гордился тем, что на протяжении всей своей долгой и выдающейся карьеры постоянно взывал к общественному мнению в связи с теми или иными еврейскими гуманитарными проблемами. Во время поездки по России он щедро жертвовал свое время и деньги еврейским благотворительным организациям. Впоследствии он дал ряд рекомендаций графу П. Д. Киселеву, министру государственных имуществ, на предмет того, как решать наиболее животрепещущие вопросы, касавшиеся евреев[257]. Однако в его дневнике и переписке нет упоминаний о том зле, которое приносили российским евреям кровавые наветы. Судя по всему, усилия Третьего отделения придать делу о кровавом навете статус государственной тайны оказались успешными.

Благодаря такому политическому климату Министерство юстиции пришло к заключению, что жалобы, поданные против Страхова, безосновательны. 19 марта 1827 года, изучив внушительное досье, оно сделало вывод, что имеется достаточно законных оснований, чтобы продолжать уголовное расследование. Важную роль в принятии этого решения сыграли более масштабные государственные проблемы, связанные с регулированием границ религиозной веры. В то же время министрам юстиции было слишком хорошо известно, что, какими бы убедительными ни выглядели фактические доказательства, приговор евреям по делу о ритуальном убийстве станет важнейшим историческим прецедентом. Страхову и его подчиненным были даны указания продолжать расследование, однако им напомнили о необходимости следовать букве циркуляра 1817 года. Согласно регламенту ведения уголовного процесса, вся внутренняя переписка, показания, допросы, прошения, вещественные доказательства и прочие материалы должны были направляться непосредственно в Сенат. Корифеи юстиции особо подчеркивали, что у евреев есть законное право слать в Сенат прошения и предъявлять встречные доказательства, которые будут рассмотрены высшим юридическим органом империи[258].

На протяжении долгого времени ученые утверждали, что жизнь евреев в эпоху правления Николая I была отмечена прежде всего преследованиями и юридическим произволом. Основным инструментом, с помощью которого царь поддерживал дисциплину среди своих подданных, служили указы [Dubnow 1916–1920, 2: 13–45]. В XIX веке критики российской законодательной системы отмечали, что губернаторы беззастенчиво вмешиваются в решения судов, меняют приговоры по своему усмотрению и инициируют расследование дел, в которых нет даже намека на правонарушение [Wortman 1976: 237]. Действительно, в Уголовном кодексе империи было множество противоречивых положений, касавшихся регулирования самых разных аспектов повседневной жизни. Российская законодательная система, построенная не на единстве и прозрачности, а на привилегиях и различиях, была придумана для того, чтобы у населения можно было в любой момент отобрать любые права. С другой стороны, недавние исследования показали, что, хотя законодательство Российской империи и не основывалось на принципах равенства, оно позволяло всем подданным империи предъявлять государству претензии, ссылаясь на существующие нормы законодательства. Если частное лицо подавало официальную жалобу, российская юридическая машина была обязана реагировать на такие заявления [Kivelson 2002: 481].

К апрелю 1827 года Берку Нахимовского и Шефтеля Цетлина все сильнее тревожило то, какой оборот принимает дело. Жалобы их были официально отклонены, связь с внешним миром полностью оборвана. У них были все основания полагать, что общая судьба велижских евреев полностью оказалась в руках у системы уголовной юстиции. В этой связи Берка и Шефтель решили последовать указаниям Министерства юстиции и обратиться напрямую в Сенат. Они считали, что лучший образ действия – и дальше писать официальные жалобы. Что еще они могли сделать, чтобы спастись от неотвратимой опасности, на кого еще излить свой гнев? А вдруг кто-то из высших чиновников или государственных деятелей Российской империи увидит все в истинном свете? А вдруг кто-то в столице поймет абсурдность обвинений? На сей раз они решили заручиться помощью брата Шмерки Берлина, Биньямина, одного из самых грамотных и толковых жителей уезда: ему и доверили составить прошение.

В длинном цветистом послании Биньямин, Берка и Шефтель перечисляют множество злоупотреблений, которым стали свидетелями. В частности, Страхов заковывал Янкеля-Гирша Аронсона в колодки, хотя тот был серьезно болен. Некоторых узников держали в темных грязных помещениях без доступа свежего воздуха, по причине антисанитарных условий один еврей (Аронсон) скончался, а еще несколько подхватили смертельные заболевания; при этом христианок содержали вольготно, не нанося им обид. Более того, по ходу всего расследования генерал-губернатор нарушал законы государства. Просители отметили, что за последние два года евреи направили в Витебск несколько жалоб с перечислением беззаконных деяний Страхова, однако, к их разочарованию, генерал-губернатор их подчеркнуто проигнорировал. Они не сомневались, что Страхов не собирается менять ни тактику, ни свое поведение, что он и далее будет унижать евреев, пока следствие не завершится. Повторив предыдущие жалобы, просители сделали вывод, что лучшим решением было бы отстранить главного следователя от ведения дела[259].

Сразу по получении этой жалобы 27 апреля 1827 года Сенат потребовал, чтобы генерал-губернатор ответил на обвинения. Да, высокопоставленные провинциальные чиновники вроде Хованского могли нарушать законы и вести себя непорядочно, однако согласно принципам правосудия и равенства перед законом все подданные империи имели право подавать жалобы в государственные органы [Kivelson 2002: 481]. Какой бы медлительной и неуклюжей ни была система правосудия, любой подданный империи, мужского или женского пола, имел право на то, чтобы голос его был услышан. Государственные министерства – включая Канцелярию по принятию прошений – относились к прошениям подданных серьезно. В первой половине XIX века государство откликалось почти на любую просьбу, даже самую приземленную или странную, с которой к нему обращались. Евреи, как и прочие подданные императора, охотно прибегали к помощи системы правосудия, потому что она функционировала на должном уровне и с ее помощью проще всего было справляться с подобными злоключениями[260].

Отвечая на критику, Хованский заявил, что не собирается отбирать у евреев это право, хотя и убежден, что оснований жаловаться у них нет. Да и откуда Берке Нахимовскому, Шефтелю Цетлину, Биньямину Берлину, не говоря уж об адвокате Гирше Броуде, известно, что происходит за закрытыми дверьми? Хованский подробно повествует о том, что сам факт работы комиссии в режиме строгой секретности еще не означает, что подследственных намеренно подвергают жестокому обращению. Городской лекарь постоянно в их распоряжении, к узникам даже приглашали знаменитого врача из самого Витебска. Если евреи уставали или нервничали, им всегда предоставляли возможность погулять во дворе. Если испытывали голод или жажду, им приносили все, что они попросят, как правило – напрямую из дома. Хованский пояснял: комиссия постановила заклеить нижнюю часть окна Евзика Цетлина темно-зеленой бумагой не для того, чтобы в помещении стало темно и оно сделалось непригодным для житья, как утверждают просители, а чтобы лишить его возможности общаться с друзьями и родными на воле. Эта превентивная мера оказалась необходимой с самых первых дней и служила тому, чтобы Цетлин «не мог дать знать идущим мимо евреям, в чем состоят отобранные от него допросы, ибо из комнаты, не отворяя окна, свободно можно разговаривать со стоящими с внешней стороны за окном… и слова разговаривающего громко в комнате слышны на улице». Это было оправдано «поступками служащей у него работницы еврейки, которая носит Цетлину из дома чай, кофе и пищу… проходя под окном комнаты, в которой он содержится, с другою еврейкой разговаривала так громко, что только не кричала»[261].

Более того, Хованский был убежден, что подследственные-христиане содержатся в куда худших условиях, чем евреи. Все евреи, за исключением Янкеля-Гирша Аронсона и Шифры Берлиной, пребывают в отменном здравии. Генерал-губернатор совершил несколько поездок в Велиж и ни разу не столкнулся ни с чем, что хоть как-то оправдывало бы жалобы. «Проезжая через Велиж, – докладывал генерал-губернатор в Петербург, – я сам был в доме, в котором прикосновенные к тому следствию евреи содержатся, и не только не видел никакого им стеснения, но даже нашел, что каждый из них здоров, имеет хорошее помещение и достаточное во всем содержание». Хованский отметил лишь одно наложенное на них ограничение: в отличие от своих единоверцев, проживающих в городе, евреи, сидящие под замком, лишены возможности ходить куда им вздумается. Однако эта превентивная мера, по его словам, являлась необходимой по причине серьезности выдвинутого против них обвинения и принята была ради того, чтобы «не дать случая через сообщение содержащихся с пользующимися свободою евреями закрыть истину и запутать самое дело»[262].

Что касается утверждения, что Страхов жестоко обращался с Аронсоном, Хованский нашел разумное объяснение. Как только Аронсон – который, как и еще несколько евреев, находился в одиночном заключении в городской тюрьме – почувствовал себя плохо, охрана сделала все, чтобы удовлетворить его нужды. Хованский не понимал, на что сердятся евреи. «Содержась в остроге, он имел две особых хороших комнаты, пищу и все без изъятия нужное получал из дому, по чахоточной его болезни был пользуем… ежедневно посещавшим его уездным штаб-лекарем и даже был посещен витебской Врачебной Управы Инспектором». Проблема заключалась в том, что организм Аронсона был ослаблен чахоткой: врачи почти ничего не могли для него сделать. В обычном случае дознаватели не позволяли подследственным напрямую общаться с жителями города, однако для Аронсона было сделано исключение, его матери ежедневно разрешалось навещать больного сына. В последние недели жизни Аронсону даже был дан выбор: хочет ли он, чтобы его перевели в одно здание со всеми подследственными или в отдельное здание, где он будет жить один под присмотром охранника? Аронсон отказался от обоих вариантов. Вместо этого он обратился с просьбой позволить ему умереть дома, в кругу семьи (он скончался от туберкулеза 21 апреля 1827 года, всего через пять дней после подачи этого прошения). Что касается Шифры Берлиной, Хованский отметил, что, как бы комиссия ни заботилась об ее удобствах, дочь купца все равно продолжала страдать от истерических припадков