На сей раз проверкой истинности обвинения занялся генерал-майор Шкурин. Чтобы убедиться, что «рисованное полотенце» действительно было предметом церковной утвари, он попросил Терентьеву показать, как она пробралась в церковь и украла антиминс. Терентьева, Шкурин и еще несколько членов комиссии дошли пешком до Ильинской церкви. Писарь отмечает, что, едва войдя в храм, Терентьева упала на пол и разрыдалась, судорожно глотая воздух и умоляя всемогущего Господа простить ее за все совершенные ею преступления. Валяясь на полу, она никак не реагировала на призывы Шкурина. В итоге примерно через час Терентьева заявила, что боится, что Господь поразит ее и она умрет на месте, а следовательно, не сможет показать дознавателям, как именно похитила антиминс[302].
Несколько дней спустя Тарашкевич просмотрел описи имущества Ильинской церкви и обнаружил, что один из антиминсов действительно пропал[303]. Авдотья Максимова подтвердила, что его украли в 1823 году, примерно тогда же, когда в лесу было обнаружено тело Федора. Она пояснила, что вскоре после совершения ритуального убийства Ханна Цетлина передала антиминс Поселю Мирласу, который сотворил с ним невообразимые вещи. Аккуратно разгладив плат, Иосель плюнул на него, а потом вытер об него руки. Потом якобы те же действия повторили и остальные евреи. В завершение обряда Орлик Девирц поднял плат с пола и разорвал на четыре полосы, из которых выложил крест. Руман Нахимовский тут же поджег ткань, а пепел сложил в медный тазик, который отнес в еврейскую школу. После того как Прасковья Козловская полностью подтвердила слова Максимовой, Шкурин пришел к выводу, что собрал достаточно доказательств, чтобы выдвинуть против евреев обвинение.
Евзик Цетлин, как и другие подследственные, решительно все отрицал. «Что такое рисованное полотенце?» Потом, повернувшись к Терентьевой, он выпалил: «Я не хочу тебя слушать, ты бредишь, басни сказываешь!» В тот же день он заявил, что Авдотья погубила весь город, им конец. Ханна Цетлина также не понимала, почему этому полотенцу придают такой смысл. Она сказала Авдотье, чтобы та не забывала: придет время, когда она тоже умрет и попадет в лучший мир. А в этом нужно говорить правду. Неужели евреи действительно повинны в таких делах? Козловской она заявила: та знает, что все это ложь. Никто не плевал на полотенце, не топтал его, не жег. Ханна никогда не ходила с ней в школу, Козловская никогда у Ханны не работала. Терентьевой она сказала, что никогда не посылала ее к священнику с бутылкой водки. Зачем бы ей, если у нее есть собственная прислуга? В те времена она Терентьеву не знала вовсе[304].
Шкурин допросил многих других подследственных, но все они твердо стояли на своем. Слава Берлина, например, заявила комиссии: «Я ничего не подпишу, я женщина, я законов не знаю; генерал-губернатор не Государь, я не хочу знать, что он пишет; я знаю, что я и все, кои сидят, будут правы»[305]. Еще одна узница объявила, что никогда раньше не жила в Велиже и, соответственно, не понимает, почему ее просят дать показания. Иосель Гликман со слезами на глазах опустился на колени и поклялся генерал-майору, что ничего не знает об убийстве, и если что-то выяснится во время следствия, виноваты будут все евреи. Зуся Рудняков отметил, что, возможно, все это и правда, но он всего лишь мелкий торговец и ничего не знает, с богатыми евреями города не общается, в домах у них не бывает, да и они с ним не разговаривают. Он даже грамоты не знает, знает лишь одно: что никогда раньше не слышал ни о чем подобном. Нота Прудков, прежде чем сознаться во вменяемом ему преступлении, сказал, что он совершенно с Зусей согласен: «Спросите нашего Беньомина Соломона, он ученый жид, спросите наших раввинов, всех перекрестов, они вам скажут, что этого быть не могло, что кровь евреям не нужна, а полотенце и кровь все одно к одному; это уже не мальчик, это против Бога, это церковное полотенце, за это надобно повесить»[306].
В 1827 и 1828 годах, когда паника в Велиже достигла пика, страхи перед массовыми еврейскими сговорами ради убийства детей-христиан расползлись по всем северо-западным губерниям Российской империи. Допросы показали, что убийство маленького Федора – лишь часть более масштабной проблемы. И суть даже не в признании Терентьевой и Максимовой, что они помогли евреям убить дворянку Дворжецкую и еще восемь христианских детей. Тревогу вызывали и вести о преступлениях, которые внезапно начали происходить в соседних городах. Сперва тело семилетнего крестьянского мальчика было обнаружено возле озера в городке Тельши Ковенской губернии. Вскоре после этого местные жители заявили, что видели, как двое евреев похитили и убили этого ребенка. Последовало долгое уголовное расследование, целых 28 евреев арестовали по подозрению в ритуальном убийстве. Затем власти Гродно решили возобновить расследование уголовного дела, закрытого десять с лишним лет назад. В свете велижского расследования они хотели окончательно убедиться в том, что евреи не скрывают убийства [Гессен 1904: 97–98][307].
В подобной активизации уголовных процессов не было ничего удивительного. В разных частях мира и в разные времена стремление к прозрачности заставляло с особым пылом выискивать повсюду тлетворную руку агентов зла[308]. Например, в деревнях и городках Швабо-Франконского пограничья слухи о чудовищных заговорах с целью массового отравления, фантастические истории об убитых младенцах и жуткие рассказы о других злых кознях привели к массовым арестам подозреваемых в ведьмовстве. Купцы и всякий бродячий люд – торговцы, ремесленники и проповедники – переносили сплетни из города в город, из страны в страну [Robisheaux 2009:156–159]. Страх быстро расползался по разным частям Европы раннего Нового времени. Всего к концу XVII века охота на ведьм вылилась в более чем 110 тысяч арестов и 60 тысяч казней; многие вынуждены были жить в постоянном страхе попасть под подозрение [Levack 1995: 21–22].
Хотя Велижское дело и не приняло подобных масштабов, давление с целью вынесения обвинительного приговора вызвало к жизни динамические процессы, в которые постепенно втягивался все более и более широкий круг лиц. Связывая прошлое с настоящим, слухи – с реальными историческими событиями, Терентьева, Максимова и Козловская выступили против людей, которым реально было что терять в ходе противостояния, грозившего изменить всю иерархию городка. При отсутствии прочной социальной базы – иными словами, активной поддержки жителей-христиан – обвинительницам вряд ли удалось бы навредить столь многим людям, пользовавшимся уважением и обладавшим авторитетом. И в этом смысле течение дела совпадало с шаблонами, наблюдавшимися и в других местах. Но если, например, в ходе охоты на ведьм, случившейся в XVII веке в американском Салеме, штат Массачусетс, определенные лица оставались неприкосновенными, то в Велиже под удар были поставлены абсолютно все евреи [Boyer, Nissenbaum 1974: 52, 146–147, 188].
7. Границы закона
Чтобы завершить следствие, комиссия должна была установить с полной уверенностью, что евреи спланировали и осуществили убийство по сговору. Для этого следователям было необходимо вырвать у них чистосердечное признание: а именно что они виновны и подтверждают все ужасные подробности. В эпоху раннего Нового времени в распоряжении органов правопорядка был достаточно широкий ассортимент методов, чтобы установить, что именно произошло по ходу преступления: они имели право связывать обвиняемым руки, прикладывать раскаленные щипцы к подошвам, вздергивать на дыбу, заковывать в колодки, ломать кости ног, сдавливая их металлическими скобами, лишать сна, обливать холодной водой, бить кнутом. Дыба была наиболее действенным способом заставить человека заговорить. Обвиняемому связывали руки за спиной, прикрепляли их к веревке; веревку перекидывали через перекладину, вздергивали пытаемого вверх, ненадолго опускали, потом вздергивали снова [Peters 1999: 68]. Все эти приемы использовались для того, чтобы заставить злодеев выдать свои гнусные тайны, сообщить дополнительные сведения, подтвердить свое признание.
В России, как это ни удивительно, придерживались, скажем так, основных принципов конфуцианского правосудия: пытки применялись редко и избирательно [Brook, Bourgon, Blue 2008: 9, 46–48]. Отличие от китайской системы состояло в том, что российское правительство не санкционировало применение болевых техник лишь для того, чтобы причинить обвиняемому страдания. В России раннего Нового времени судебные пытки применялись только с целью перепроверки истинности признания и имен сообщников. Суды Московии всеми силами пытались ограничить применение неупорядоченных пыток, четко указывая, как и в каком количестве можно причинять боль в каждом конкретном случае [Kivelson 2013: 206–208]. По сути, пытки оставались в уголовном праве процедурой исключительной, применявшейся только к ведьмам, раскольникам, шпионам и участникам городских бунтов. За такие преступления, случавшиеся достаточно редко, виновных наказывали прилюдно: били кнутом, клеймили, отсекали головы топором или мечом, колесовали [Kollmann 2012: 134–135].
В XVIII веке российское правительство ввело новые ограничения в отношении санкционированного государством насилия: теперь пытки подследственных и смертная казнь могли применяться только к совершившим особо тяжкие преступления, такие как преднамеренное убийство [Kollmann 2012: 258–279, 421–423][309]. Поскольку логика жестоких телесных наказаний обросла новыми ограничениями, Россия – в сравнении с другими странами Европы и Китаем – оказалась в числе первых, кто стал отказываться от физической жестокости. 27 сентября 1801 года Александр I