Венчание с бесприданницей — страница 35 из 62

Солнечные пятна на полу растаяли. За окном принахмурилось, потянуло ветром, и вихрь золотых листьев заплясал в палисаднике.

– Встренулись однажды два домовых: один в доме у хорошей хозяйки жил, а другой – у неряхи да неумехи. И вот нахваливает первый свою хозяйку: и встаёт-то она раненько, и хлеб ставит в печь вовремя, и скотину кормит, и хлев убирает, и ни соринки у ней на полу, и детки присмотрены, и напрясть-наткать успевает… А второй домовой плачет: а моя-то ничего не делает, всё на печи валяется, мух считает, дети не кормлены, изба не метена… Вот чтоб мне пропасть, ежели я нынче ночью ейную хату не спалю! Пали, – первый-то ему говорит, – да смотри решета не трогай, его твоя хозяйка у моей взяла…

Захарка зачарованно внимал, тараща глаза. У печи с открытым ртом застыла Аксютка.

– Эй, Устька, подождь за ради Христа! – выпалила она, когда Устинья остановилась перевести дух. – Не досказывай, я за соседскими сбегаю! Пущай тож послушают!

Устинья, слабо улыбнувшись, кивнула, и девчонка выметнулась за дверь.

…После обеда солнце скрылось совсем. По бульварам потянул сырой ветер, с потемневшего неба посыпалась ледяная крупа дождя. Михаил бежал с занятий, зябко натягивая на уши фуражку и едва удерживая под мышкой стопку книг. Навстречу ему летели, кружились в безумной пляске палые листья. «Только бы до дождя успеть… И ведь как хорошо с утра-то было, будто лето вернулось! Ан нет…» Он вбежал в калитку как раз тогда, когда из серых, улёгшихся почти на самые крыши туч хлынуло как из ведра.

В доме было непривычно тихо. В кухне не грохотали котелки, не слышалось пения Федосьи и ворчания Марьи, прибиравшей комнаты. Слегка удивившись, Михаил подумал: «Неужели ещё не вернулись из церкви? А… обедать как же?» Он вышел из комнаты, направился к кухне – оттуда, к его облегчению, слышался какой-то голос. Тяжёлая дверь была приоткрыта. Михаил заглянул – и отступил назад не входя.

Кухня была полна народу. У печи на лавке сидели несколько соседских баб – кухарок и горничных. Дворник Митрий притулился на корточках у дверного косяка, комкая в руках картуз. С полатей свешивались растрёпанные головы. Полтора десятка детей всех возрастов сидели кружком у лавки, на которой восседала Устинья, и её негромкий, чуть хрипловатый голос звучал в полной тишине:

– …и вот пошла Васёна в баню рожать, а «напроситься»-то у банника позабыла. Лежит, ждёт, вокруг тихо – потому час-то ночной. И вдруг видит – в уголку будто зелёненький огонёк засветился. И голосок чей-то тихо говорит: «Приходи ко мне нынче, кума, у меня баба рожает. Ночью-то мы её с младенчиком и задавим, ужо попируем человечинкой!» Васёнка с полка – долой, бегом по сугробам домой! А свекруха её выбранила, перекрестила и назад отправила. А огонёчек зелёный всё горит-светится…

– Свят-господи, бывает же… – горестно вздохнул кто-то из баб.

Дети сидели неподвижные, зачарованные. Стоя в тени за дверью, Михаил неотрывно смотрел в худое, измождённое лицо Устиньи. Не хотелось входить, перебивать её, прерывать течение этого спокойного, хрипловатого голоса.

«Она ни разу в жизни не ела досыта. Она мучилась непосильной работой, не высыпалась, мёрзла в плохой одежде, терпела чудовищную несправедливость. Она пришла пешком из Смоленской губернии, прячась от всех, столько вытерпела, столько настрадалась… И что ж?.. Ни слёз, ни жалоб, ни истерического припадка, на которые так горазды наши утончённые барышни! Едва пришла в себя – уже рассказывает сказки! И даже Федосья наша, которая и в Бога-то почти не верует, стоит с открытым ртом! Откуда столько сил, столько духа? Ей же от силы восемнадцать лет… И… и как чудесно меняют цвет её глаза! Совершенно сейчас синие!»

Словно почувствовав его мысли, Устинья вдруг умолкла, повернулась к двери. Испуганным шёпотом сказала:

– Батюшки, барин!

Михаил не успел и слова молвить – а из кухни уже словно ветром всех сдуло. Бабы уволокли пищащих детей, с полатей спрыгнуло несколько подростков. Федосья, едва захлопнув за ними дверь, кинулась к печи.

– Что ж ты, отец мой, этак подкрадываешься тайком? Эвон, как всё общество перепужал… Ступай себе в столовую да садись, я сейчас обед подам, у меня в печи всё горячее. Да рук-то обмыть не забудь!

Михаил не отвечал. Он вошёл в кухню и сел напротив Устиньи, которая при его появлении спрыгнула с лавки и отбила истовый земной поклон.

– Да перестань ты, право! – с досадой сказал он, насильно усаживая девушку на лавку. – Тебе эти кувыркания вовсе не на пользу. Смотри, сама же морщишься, потому что ноги ещё болят! Скажи лучше, как ты себя чувствуешь.

– Благодарствую, ничего. В голове вот шумит… И ноги, ваша правда, саднят ещё.

– Это нормально. К тому же… – Михаил умолк на полуслове, заметив по лицу Устиньи, что она хочет о чём-то спросить. – Что такое? Давай говори!

– Барин, миленький, а кроме меня… никто боле к барину нашему не приходил? Никто его не спрашивал?

– Боюсь, что никто. Я бы знал. – Михаил внимательно вгляделся в тревожные серые глаза. – Так ты всё же шла не одна?

– Одна, как есть одна! – поспешно заверила Устинья, и Михаил сразу понял, что это не так. Но расспрашивать больше не стал. Помедлив, сказал:

– Я уже написал Никите… Твоему барину. Думаю, что через неделю-другую он будет здесь. А твои бумаги у меня, в целости и сохранности. Сейчас тебе лучше отдохнуть и поесть, я пришлю Федосью.

Ответом ему было прежнее безмолвие. Из столовой донёсся грозный голос кухарки:

– Михайла Николаевич, обедать-то явитесь аль околеть мне тут, вас не дождамшись?!

Михаил тихо прикрыл за собой дверь и пошёл на зов.

Спустя полчаса, оказавшись в своём кабинете, он запер дверь изнутри на замок, зажёг свечи, достал из ящика письменного стола рукопись отца Никодима и стопку чистой бумаги. Приготовившись таким образом, Михаил уселся за столом и принялся усердно переписывать бумаги. Это был уже третий список. Первые два вовсю гуляли по рукам университетских студентов, которые, забирая их домой, обязались также сделать списки. По уговору между товарищами, в списках были изменены все имена и названия местностей. «Но все эти ужасы крепостничества должны остаться неизменными! – настаивал Михаил. – Пора бы уже всем проснуться и испугаться того, что творится в двух шагах от них!» Друзья горячо соглашались. Один из них, будучи лично знакомым с Некрасовым в Петербурге, обещал постараться сделать так, чтобы рукопись этого священника была издана в журнале «Современник».

Михаил закончил трудиться над перепиской через два часа, когда за окном уже смерклось и по крыше вновь забарабанил дождь. Он собирался идти на вечеринку к знакомым, где ждали и его, и переписанные бумаги. Нужно было ещё на минутку заглянуть на кухню, чтобы дать больной лекарство.

Устинья была в кухне одна, сидела возле тёмного окна и смотрела на улицу. При появлении барина она испуганно вскочила.

– Да кончишь ты прыгать или нет?! – возмутился Михаил. – Мы насилу залечили твои пятки, а ты хочешь, чтобы снова раны открылись! Сядь, пожалуйста. Сейчас будем пить микстуру. Смотри, у тебя опять температура поднялась!

– Лихоманка, что ли? – слабо улыбнулась Устинья. – Так это пусть… Дело незначащее.

– Как же «незначащее», когда ты столько времени была в бреду?!

– А сейчас-то нет? Стало быть, сама успокаивается помалу. Её, лихоманку-то, лучше сейчас и не трогать.

– Откуда ты знаешь? – Против воли Михаила в голосе его прозвучала сердитая нотка, и лицо Устиньи сразу же застыло.

– Ваша, барин, воля, как велите…

– Послушай, но надо же лечиться! – слегка смущённо сказал он, открывая шкафчик с лекарствами. – И лечиться по-настоящему, а не как у вас в деревне – жжёной тряпкой! Доктор Боровкин говорит…

– Ну, вот ещё глупости – тряпкой! – пожала плечами Устинья. – Отродясь так не лечили, если только вовсе дура какая вздумает… Отколь в тряпке сила-то возьмётся?

Михаил усмехнулся, ставя на стол тёмную бутыль с микстурой и шаря на Федосьиных полках в поисках ложки.

– А в чём, по-твоему, сила есть? В молитве? Или в заговоре?

– Это я не знаю… – осторожно сказала Устинья, поглядывая на Михаила с недоверием.

Тот, стараясь расположить её к себе, весело сказал:

– Знаешь, я в Иртихине видал, как бабка-знахарка заговаривает зубы. Так она битый час шептала молитвы Богородице пополам со всеми угодниками, и туда же – заговор на Алатырь-камень и черёмного человека!

– И что – помогло? – серьёзно спросила Устинья.

– Ну-у… Надо сказать, да.

– А полоскать чем она велела?

– Вот это я уже пропустил. Так, по-твоему, словами человека легче вылечить, чем лекарством?

– Не всякого человека. И не всяким словом… Вы давайте завар-то, ему ж на свету долго нельзя!

– Откуда ты знаешь? – снова, уже с изумлением, спросил Михаил.

Устинья лишь нахмурилась и храбро проглотила целую ложку коричневой густой жидкости. Поморщившись, спросила:

– Нешто татарника настой? На водке?

– Татарника? – усмехнулся Михаил. – Нет, это корневища аира…

– Про аир не знаю, а на вкус – как есть татарник болотный! Игиров корень ещё зовётся. По болотам всё растёт, лист на осоку похож.

– Верно… – растерянно сказал Михаил. – Ты вот что… подожди.

Он исчез и через несколько минут вернулся с толстой книгой в чёрном кожаном переплёте. Устинья с уважением посмотрела на неё:

– Библия? У нас у отца Никодима такая ж лежит…

– Не Библия, а лучше! Во всяком случае, не в пример полезнее. Ты грамотная?

– Не гораздо…

– Ну, тогда смотри вот сюда, на картинку. – Михаил быстро перелистал «Ботаническую энциклопедию Якобсона». – Вот это – твой татарник?

– Он! – обрадовалась Устя, едва взглянув на страницу, где тушью и красками была изображена хорошо знакомая ей трава. – Эко диво-то! И нарисовано-то как! Сразу видно – понимающий человек рисовал! Этак и икону не всякий напишет! Татарник и есть! Видите – у него корешок долгий, а у осоки он пучком и врастопыр растёт! Кто не знает – тот спутает! Ежели его на водке двадцать дён в темноте настаивать, то любую лихоманку согнать можно враз! Только если она не нутряная.