Вендетта, или История всеми забытого — страница 43 из 77

о добродетель на корню? Очевидно, что рано начатое воспитание никак не связано с конечными результатами: разве мою жену не воспитывали в монастыре, где монахини славились простотой и набожностью, разве ее родной отец не назвал ее «чистой, как цветок на алтаре Пресвятой Девы»? И все же в ней таилось зло, и ничто его не искоренило, ведь в ее случае даже религия была всего лишь изящной ширмой, сценическим эффектом, призванным скрыть ее врожденное лицемерие.

Мои мысли начали тяготить и утомлять меня. Я взял том с очерками по философии и принялся читать с целью отвлечься от размышлений на одну и ту же тему. День тянулся медленно, и я обрадовался наступлению вечера, когда Винченцо, заметив, что ночь будет холодной, затопил у меня в комнате камин и зажег лампы. Незадолго до того, как подать ужин, он протянул мне письмо, сказав, что его только что доставил кучер графини Романи. На конверте стояла печать с моим девизом. Я развернул послание. Оно начиналось со слов «Монастырь Благовещения Пресвятой Девы» и содержало следующее:


Любимый! Добралась благополучно, монахини были очень рады меня видеть, и вам будет оказан самый теплый прием, когда вы приедете. Постоянно о вас думаю – как же я была счастлива нынче утром! Вы, кажется, очень сильно меня любите, отчего же вы не всегда так внимательны к вашей верной Нине?


Я с яростью скомкал письмо и швырнул его в пляшущие языки пламени недавно затопленного камина. От исходившего от него слабого запаха духов меня затошнило – этот тонкий аромат напоминал африканскую циветту, неслышно и мягко крадущуюся за добычей сквозь переплетение тропических зарослей. Надушенная бумага всегда вызывала у меня отвращение – и среди мужчин я не одинок: напрашивается мысль, что пальцы пишущей на ней женщины, наверное, источают какую-то ядовитую или заразную субстанцию, которую дама пытается скрыть с помощью химических соединений. Не позволив себе думать о «верной» Нине, как она себя называла, я снова принялся за чтение и не отрывался от него даже за ужином, когда Винченцо подавал мне блюда с безмолвной торжественностью, хоть я и чувствовал, что он смотрел на меня с некоторым беспокойством. Полагаю, я выглядел усталым – и уж точно так себя чувствовал, поэтому отправился спать раньше обычного. Время, казалось, тянулось слишком медленно – неужели конец никогда не наступит?

Следующий день принес с собой томительные часы ожидания, продлившиеся до самого заката, словно узник, влачащий за собой цепь с тяжелыми кандалами. И, когда серое зимнее небо на пару мгновений озарилось алым сиянием, когда вода стала похожей на кровь, а облака – на пламя, по телеграфным проводам пронеслись несколько слов. Слова эти подстегнули мое нетерпение, встряхнули душу и подтолкнули каждую клеточку моего тела к немедленному действию. Они были чрезвычайно просты, ясны и лаконичны:


От Гвидо Феррари, Рим, в Неаполь графу Чезаре Оливе. Приезжаю к вам 24 сего месяца. Поезд прибывает в 6:30 вечера. Непременно прибуду к вам, как вы того пожелали.

Глава 22

Вот и сочельник! День выдался на редкость холодным, с частыми недолгими секущими дождями, но ближе к пяти часам вечера погода улучшилась. Тучи, плотной серой пеленой застилавшие небо, начали расползаться в стороны, открывая небольшие голубые и золотистые просветы. Море стало похоже на широкую атласную ленту, собранную в складки и отсвечивавшую синевато-матовым блеском. По улицам расхаживали цветочницы, мелодично и призывно крича: «Цветы! Кому цветы?» – и протягивали прохожим свой соблазнительный товар: не пучки остролиста и омелы, как это принято в Англии, а розы, лилии и нарциссы. Магазины были украшены букетами и корзинами фруктов и цветов, всюду были красочно разложены подарки для людей любого возраста, на любой вкус и кошелек – от коробки конфет за франк до диадемы за миллион. Во многих окнах красовались рождественские вертепы с лежащим в яслях младенцем Иисусом. Ребятишки с круглыми от восторга глазами любовно разглядывали его восковую фигурку, после чего, взявшись за руки, бежали в ближайшую церковь, где, по обряду, тоже стояли ясли. Там они опускались на колени и молили младенца Иисуса, своего «братика», чтобы тот их не забывал, с верой столь же трогательно наивной, сколь и незапятнанной.

Мне говорили, что в Англии в канун Рождества самым обыденным зрелищем являются витрины мясных лавок, увешанные тушами недавно забитых животных, из пастей которых торчат пучки остролиста, что прохожие воспринимают с чревоугодническим одобрением. Разумеется, в подобном чествовании рождения Христа нет ничего благолепного. Ничего живописного, ничего поэтического. Даже ничего правоверного, ибо Христос родился на востоке, где люди вообще едят мало, особенно мяса. Остается только удивляться, какое отношение это пышное и грубое пищевое великолепие имеет к появлению Спасителя, который явился к нам в столь убогой обстановке, что у Него не было даже приличного крова над головой. Однако, возможно, англичане трактуют Евангелие как-то по-своему и считают, что волхвы с востока, которые должны были поднести Сыну Божьему дары из золота, ладана и мирры, на самом деле преподнесли Ему куски говядины, индейки и пудинга с изюмом – эту жуткую трудноперевариваемую смесь, при виде которой итальянец с отвращением пожмет плечами. По-моему, в британских обычаях по-прежнему остается что-то варварское, напоминающее им древний уклад до римского завоевания, когда их высшим идеалом наслаждения было зажарить целого быка и пить брагу, пока они не упадут под стол, дойдя до состояния худшего, чем перекормленные свиньи. Жирное и грубое изобилие по-прежнему остается главной особенностью ужина английских и американских выскочек. Они едва ли имеют понятие об умеренности, которая может сопровождать обычную потребность в еде, об изысканных маленьких хитростях и правилах трапезы, которые частично постигнуты французами, но, однако, нигде не достигают такого совершенства и отточенности, как в застольях образованных и умудренных опытом итальянских аристократов. Некоторые из них воистину напоминают «празднества богов» и сделали бы честь легендарному Олимпу. Именно такое угощение я и приготовил Гвидо Феррари в честь его возвращения из Рима – приветственный и прощальный пир!

На его подготовку были брошены все резервы гостиницы, в которой я проживал. Знаменитый своим мастерством шеф-повар передал все заботы о табльдоте своим подчиненным и мобилизовал все свое кулинарное искусство для приготовления заказанного мною изысканного ужина. Владелец гостиницы, сам того не желая, то и дело издавал восторженные возгласы, записывая мои распоряжения, касающиеся самых редких, тонких и выдержанных вин. Слуги с чрезвычайно важным видом сновали взад-вперед, выполняя различные приказания. Метрдотель, превосходный знаток этикета, взял на себя личную ответственность за сервировку стола, и все мысли и разговоры были лишь о великолепии приближавшегося приема.

Около шести часов вечера я отправил свой экипаж на вокзал, чтобы встретить Феррари, как ему и обещал. Затем по приглашению хозяина гостиницы пошел осмотреть сцену, приготовленную для важного представления, составлявшего часть задуманной мною драмы. Все было готово: декорации, освещение и бутафория. Дабы избежать перестановок в моих апартаментах, я выбрал для званого ужина зал на первом этаже гостиницы, который часто сдавали для свадебных церемоний и других подобных случаев. Он имел восьмиугольную форму, был не очень большим, и я велел для этого случая украсить его самым изысканным образом. На стенах висели портьеры из золотистого шелка и алого бархата, тут и там перемежаемые высокими зеркалами, украшенными хрустальными люстрами с десятками лампочек под розовыми стеклянными абажурами. В дальнем конце зала взору открывалась миниатюрная оранжерея, полная редких папоротников и экзотических цветов с тонкими ароматами, посередине ее с мелодичным журчанием бил фонтан. Чуть позже тут должны были разместиться струнный оркестр и хор мальчиков, дабы прекрасная музыка звучала, не открывая при этом ее исполнителей. Одно-единственное створчатое окно высотой от пола до потолка оставили незашторенным – его просто завесили бархатом, как прикрывают полотном незаконченную картину, и сквозь него глазу открывался великолепный вид на белесый от света зимней луны Неаполитанский залив.

Накрытый к ужину стол на пятнадцать персон сверкал роскошными серебряными кувертами, венецианским стеклом и редчайшими цветами. На полу лежал ковер с ворсом из бархата, по которому разбросали крупинки серой амбры, дабы при ходьбе ноги утопали, словно во мху, источающем благоухание тысяч весенних первоцветов. Стулья же, на которых предстояло сидеть гостям, были изысканной формы и с мягкой набивкой – на них можно было откинуться на спинку или устроиться почти полулежа. Короче говоря, все было обставлено одновременно с роскошью и пышностью, почти приличествовавшей пиршеству восточных властителей, и с тонким вкусом, дабы без внимания не осталась ни одна деталь.

Я был совершенно доволен, однако зная, как неразумно хвалить прислугу за то, что она делает за деньги, выразил свое удовлетворение, лишь небрежно кивнув хозяину и одобрительно ему улыбнувшись. Он, с благоговейной почтительностью ловивший каждый мой жест, воспринял это проявление снисходительности с таким восторгом, словно оно исходило от самого короля, и я заметил, что сам факт того, что я не высказал никакой похвалы результатам его трудов, еще более возвысил меня в его глазах.

Я отправился к себе в апартаменты, чтобы переодеться, и увидел, что Винченцо тщательнейшим образом очищает мой фрак от малейших пылинок. Остальные предметы моего туалета он уже аккуратно разложил на кровати – их оставалось только надеть. Я отпер платяной шкаф и достал оттуда три запонки-пуговицы, каждая с бриллиантом редкой чистоты и блеска, и протянул их ему, чтобы он прикрепил их мне на манишку. Я пристально смотрел на него, пока он любовно натирал их рукавом, а потом позвал:

– Винченцо!