Китаец поманил его и, плавно кивая головой, начал медленно отступать к лодке. Миллиган повиновался — следуя за ним как сомнамбула, он прошлепал несколько шагов по воде и забрался в лодку. Китаец взял весла и стал неторопливо выгребать в глубь рисунка — привычный мир все дальше удалялся от Миллигана, который только сейчас начал осознавать, что плывет наконец в страну своей великой мечты…
На протяжении всего обратного пути на пароходе этот самый поразительный из всех, что мне когда-либо доводилось слышать, рассказов преследовал меня, словно призрак. Перед моими глазами то и дело возникал Миллиган и тот огромный фешенебельный дом, в котором он рассказывал мне свою удивительную историю. Дом принадлежал ему и был построен на его средства, нажитые благодаря расчетливому уму этого делового человека. С того момента, как он сел в лодку, его память не сохранила ничего. Обрел он себя, лишь уже разбогатев и обжившись в Китае, однако в жизни его по-прежнему недоставало нескольких лет, да и личность свою ему, на мой взгляд, так и не удалось до конца восстановить — в ней как будто зияла какая-то зловещая прореха, сквозь которую сквозил потусторонний холодок…
Время от времени поглядывая на записанный в блокноте адрес миссис Босток, я молил Бога о том, чтобы она была жива и, несмотря на добрый десяток промозглых лондонских зим, сохраняла ясный ум и твердую память. С Миллиганом мы договорились, что я сразу отошлю ему каблограмму, даже условились о ее содержании — по его категорическому, так и оставшемуся непонятным мне настоянию моя депеша должна была представлять один из двух вариантов: «В лодке двое» или «В лодке один»…
Судьба мне благоволила — по наведенным мной справкам, миссис Босток была жива и жильцов в настоящее время не держала. Однако, прежде чем идти по известному адресу, я посетил отдел периодики в Британском музее и обнаружил там статью «Таинственное исчезновение Джеймса Миллигана». Выяснилось, что в свое время загадочному исчезновению Миллигана, ставшему настоящей сенсацией, были посвящены целые колонки, дотошные журналисты обнаружили десятки фальшивых улик, полиция подозревала, естественно, что речь идет о кровавом преступлении. В общем, Миллиган как сквозь землю провалился и официально считался «без вести пропавшим».
И вот наконец я находился в той самой неопрятной квартире, в которой жил когда-то он, и с каким-то почти мистическим трепетом, предвкушая нечто чудесное, осматривал комнаты с заинтересованным видом человека, собирающегося их снять; позади, скрестив на груди руки и пронизывая меня таким же оценивающим взглядом, каким десять лет назад взирала на своего тогдашнего посетителя, искавшего жилье, стояла миссис Босток. Возможно, я выглядел богаче, чем выглядел тогда он, однако даже в этом случае она уделяла мне слишком много внимания. Когда я заметил висевший над покрытой плисом каминной полкой китайский рисунок, по моему телу пробежала нервная дрожь. Восторгаясь мастерством художника, я поймал себя на том, что голос мой слегка подрагивает.
— Это мой покойный муж привез… Из самого Гонконга… — слово в слово повторила она фразу, сказанную много лет назад.
От волнения у меня перехватило дыхание, так что, прежде чем продолжать, я был вынужден сделать небольшую паузу, и все равно голос мой звучал несколько сипло.
— Видите ли, я коллекционирую китайскую графику… Рисунок ваш любопытный, и я мог бы предложить вам за него некоторую сумму…
— А, кто к нему только не приценивался! — слукавила хозяйка, пытаясь таким образом набить цену.
— Пять фунтов, полагаю, вас устроят, — небрежно бросил я и тут же, всмотревшись в рисунок, неуверенно пробормотал: — Вот только эта фигурка сидящего в лодке человека… Да, да, разумеется, она удивительна, но дело в том, любезнейшая, что китайские художники никогда не переполняли своих произведений людьми. Так что… гм… ничего не поделаешь, если окажется, что на картине не одна фигурка, а две, — и, придвинувшись к рисунку, я стал внимательно в него всматриваться, надеясь, что хозяйка последует моему примеру, — то цена, конечно же, будет значительно меньше…
Услышав о пяти фунтах, миссис Босток содрогнулась всем своим телом и глубоко вздохнула. Движимая жадностью, она подошла, теперь мы стояли бок о бок у картины и изучали ее.
Некоторое время хозяйка не могла вымолвить ни слова, потом с ее губ сорвался звук, который должен был вылиться в крик, но так и остался хрипом. Пытаясь совладать со своими эмоциями, она, как пойманная рыба, хватала ртом воздух, глаза ее вылезли из орбит. Оттолкнув меня, она вплотную придвинула к рисунку свое лицо, вытаращив на него невидящие глаза.
— Боже мой, их двое! — побелев как мел, прошептала она. — Двое! А второй — это он! Он!
Казалось, она вот-вот упадет в обморок, и я уже приготовился ее подхватить, хотя сам чувствовал себя не лучше. Покачнувшись, хозяйка повернула ко мне свое искаженное ужасом лицо.
— Мистер Миллиган! — прохрипела она, потом перевела дух и уже вполне нормальным голосом добавила: — Это мистер Миллиган. Так вот где он столько лет скрывался! А я и не замечала! — И рухнула на пол…
Лицо второго человека было обращено к комнате — он как раз пытался вытолкнуть лодку на берег. Ошибиться было невозможно…
Спустя полчаса я уже отправлял каблограмму в Пекин: «В лодке двое».
Развязка наступила три дня спустя, когда я решил устроить «шедевру» миссис Босток, временно хранившемуся у меня, настоящую экспертизу и пригласил к себе нескольких специалистов, каждый из которых был весьма известным в своей области человеком. Разумеется, в течение тех трех дней, пока рисунок висел у меня в спальне, я неоднократно подвергал его самому тщательному визуальному исследованию, но странно: всякий раз, когда вглядывался в лицо и фигуру Миллигана, какой-то потусторонний холодок пробегал по моему телу, а волосы, словно подхваченные этим призрачным сквозняком, вдруг сами собой вставали дыбом.
Когда, вернувшись в тот день домой, я направлялся к лифту, ко мне подошел консьерж и, вручая только что полученную каблограмму, сообщил, что в квартире меня уже ожидают гости.
Действительно, поднявшись к себе, я обнаружил сидевших в гостиной экспертов — химика, торговца произведениями искусства и медика, занимавшегося вопросами паранормальных явлений.
Ожидая меня, они уже успели познакомиться, так что я, извинившись за опоздание, сразу принес из спальни рисунок и положил перед ними на столик.
По окончании экспертизы я намеревался рассказать им ту загадочную историю, которая была связана с китайским «шедевром»; кроме того, мне хотелось задержать медика и потолковать с ним с глазу на глаз…
Когда мои гости молча склонились над рисунком, я не выдержал искушения и тоже взглянул на него поверх их плеч: в лодке сидел только один человек — китаец. Повернувшись спиной к комнате, он неторопливо греб, не возмущая взмахами своих весел безукоризненно глянцевой поверхности озера…
Первым высказался торговец: повертев рисунок в руках, он безапелляционно заявил, что красная цена «этой безделицы» шиллинг; химик вообще не произнес ни слова, а медик вдруг резко обернулся и, как-то странно взглянув на меня, сказал, что я делаю ему больно.
Тут только я пришел в себя и, недоуменно опустив глаза, увидел, что в прострации судорожно вцепился в плечо медика… В гостиной повисло гробовое молчание — выждав пару минут, эксперты дружно поднялись и, кивнув на прощание, двинулись к дверям; задерживать медика я не стал…
Оставшись один, я вспомнил о каблограмме и вскрыл ее — содержание депеши меня сейчас не интересовало, просто, чтобы стряхнуть наконец наваждение, мне надо было на чем-то сосредоточиться. Каблограмма была послана из Пекина одним из знакомых Миллигана: «Вчера от сердечного приступа скоропостижно скончался Миллиган».
Переход
Джон Мадбери возвращался домой из магазинов, нагруженный рождественскими подарками. Уже минуло шесть и на улицах царила предпраздничная суета. Он был обыкновенным человеком и жил в обыкновенной квартире в пригороде с обыкновенной женой и обыкновенными детьми. Сам-то он, конечно, не считал их обыкновенными, но все остальные считали. И подарков он накупил самых обыкновенных: дешевый альбом для жены, дешевое духовое ружье для сына и тому подобное. Ему перевалило за пятьдесят, он уже облысел, служил в конторе, отличался скромностью во вкусах и привычках и не отличался твердостью во взглядах на политику и религию. Тем не менее он мнил себя положительным человеком, человеком с принципами, искренне не замечая, что эти принципы всецело определяются утренней газетой. Физически он был достаточно крепок, если не считать слабого сердца, которое, впрочем, его никогда не беспокоило. Летний отпуск он проводил, неважно играя в гольф, пока дети купались в море, а жена на берегу читала модный роман. Как большинство людей, он предавался ленивым грезам о прошлом, бесцельно расточал настоящее и строил туманные предположения — после какого-либо особо впечатляющего чтения — относительно будущего.
— Не имею ничего против вечной жизни, — говорил он, окидывая рассеянным взглядом жену и детей и тут же возвращаясь мыслями к дневным заботам, — при условии, что там лучше, чем здесь. В противном случае… — И он пожимал плечами, как человек не робкого десятка.
Он прилежно посещал церковь, но там ничто не убеждало его в том, что он причастен вечной жизни, как и ничто не вселяло надежду, что он удостоится ее в будущем. С другой стороны, ничто вне церкви не убеждало его в обратном.
— Я эволюционист, — любил он повторять в кругу глубокомысленных закадычных дружков за кружкой пива, по-видимому не слыхав, что дарвинизм вышел из моды.
Итак, Джон Мадбери шел домой, веселый и счастливый, с кипой рождественских подарков для «жены и малюток», предвкушая их пылкую радость и восторг. Накануне вечером он водил жену на «Магию» в театр для избранных, который посещали все лондонские интеллектуалы. И до сих пор пребывал в состоянии необычного возбуждения. Он шел в театр с сомнением в душе и в то же время ожидая чего-то из ряда вон выходящего.