Венедикт Ерофеев: человек нездешний — страница 101 из 163

Зная подоплёку кочевой жизни Венедикта Ерофеева, было понятно, что письмо его жены Валентины желаемого результата не возымеет. Однако не поэтому она это письмо написала. Просто не смогла подавить в себе свою к нему любовь:

«Веничка, здравствуй.

Очень долго идут от тебя письма, целых десять дней. Вчера приехала из двухдневной поездки из Москвы, постоянно вспоминала тебя хотя бы потому, что два часа разыскивали с ребятишками улицу Горького и выпить было не с кем. Я потеряла Нинин телефон, а Наташки Муравьёвой с Тихоновым в доме не оказалось, пришлось ехать в ненавистную “Правду”. Да, Авдиева Татьяна сказала по телефону, что Игорь на неопределённые месяцы или даже годы сбежал от неё и московской пустоты (потому что тебя нет) на Байкал. Видишь, как тебя здесь не хватает. Да, Веничка, ехать к тебе, пожалуй, не рискну. Выезжали Шрамковы проездом из Ташкента, жара невыносимая в ваших краях, а я больше 25° не вынесу с моими сердцебиениями, да и дорога такая длительная. Быть может, в августе будет прохладнее? Тогда напиши. Мои планы самые примитивные: 20-го июля с сыном едем в Ленинград (благо там Шрамкова не будет 10 дней), за эти 10 дней осмотрим всё, что интересно, кстати, и Царскосельский лицей открылся в дату рождения. Твоих знакомых ленинградских не знаю, иначе завезла бы от тебя поклоны и обещания новых шедевров осенних. Ас 1-го июля рискну поехать в какой-нибудь лагерь пионерский, во-первых, потому, что денег заработаю, во-вторых — буду август свободна, а в-третьих, и это главное — буду свободна от разговоров с Галиной Зимаковой, которая приезжает на весь июль со всем семейством. Попробую забрать с собой в лагерь сына, его тоже давно пора убирать из Мышлина. Более некуда мне податься. Очень хотелось к тебе приехать, но ты даже не пригласил. Письмо твоё переполнено холодом (от жары, наверное). Да, а как ты, северный по душе и телу, переносишь эдакие градусы? Наверное, и вина невозможно выпить, спирт испарится, пока ко рту поднесёшь. По телевизору каждый день слушаем сводки по Узбекистану. Сын окончил с похвальным листом за отличные успехи и примерное поведение. (Последнее — самое смешное.) Спрашиваю, что передать тебе, говорит: передай, чего ему (т. е. тебе) хочется. Правда, в парке Горького с ним рискнула выпить бутылку красного, поставив его на шухере. Почему не заехал до 8-го в Мышлино и меня не пригласил? Я через день звонила Авдиеву, и лишь один раз он оказался дома. 16-го получу деньги, пришлю тебе десятку в письме, не вытащат? Пожалуй, пошлю телеграфом, выпей за то, что я всё-таки часто вспоминаю тебя, или за то, что ты ни разу не вспомнишь меня. Всё равно. Я привыкла к твоим долгим отсутствиям, но эти слишком длительны. Если мои письма тебе чуточку нужны — напиши об этом, я буду писать через день, два, три. По твоему письму это было незаметно. Ну, да ладно. Пиши иногда, я почему-то твои письма вскрываю с каким-то страхом. Словом ты владеешь и слогом великолепно. Что за шедевр создаёшь — не спрашиваю, всё равно не скажешь мне. А может быть? Пиши много обо всём.

Целуем тебя с сыном. И помним. Да, перечитываю по ночам и восхищаюсь Гоголем»18.

Валентина Ерофеева уже прочитала поэму «Москва — Петушки». Тамара Васильевна Гущина вспоминала, как в 1970 или 1971 году она остановилась в Москве у сестры Нины Васильевны Фроловой и вдруг неожиданно нагрянули в гости Венедикт с Валентиной. Пришли они навеселе и вручили им кипу листов с напечатанным на пишущей машинке текстом. Это была знаменитая поэма «Москва — Петушки». Сёстры, прочитав её, поняли, что их брат сочинил что-то необыкновенно талантливое. Обрадовались и тут же расстроились, дружно решив, что у этого сочинения нет никаких шансов быть опубликованным в СССР.

Ещё в начале 1970-х годов Венедикт и Валентина ходили вместе по гостям, навещали родственников. Не часто, но всё-таки он появлялся в Мышлине и оставался там на несколько дней и даже на несколько недель. Ситуация резко изменилась после его поездки в Узбекистан в мае 1974 года. С этого времени Венедикт Ерофеев виделся с Валентиной редко. Он понимал, что поступает не совсем порядочно в своих взаимоотношениях с женой.

Психотерапией служили записи в блокнотах вроде следующей, сделанной в июле 1972 года: «Видеть сны необходимо вот для чего: для упражнения и удостоверения в моральных принципах, и чтобы понять: одинаково ли оставляют след страхи и горести сна и яви. В конце концов, горе — внутренняя категория, и оно не обязано иметь под собой основание. Граф Толстой или Фёдор Достоевский выдуманные потрясения и утраты переживали острее и глубже, чем иной свои основательные и т. д.»19.

Народную мудрость не оспоришь. Чем возразишь на русскую пословицу, записанную Владимиром Далем: «Жена при муже хороша, а без мужа не жена»? Скаламбурить возможно, а вот контраргумент вряд ли найдёшь.

Глава девятнадцатаяТРУДНЫЕ ГОДЫ


Венедикт Ерофеев, живший в годы безвременья, пребывал в страшном одиночестве до издания в Израиле в 1973 году поэмы «Москва — Петушки». Православная церковь, надо сказать, так и не стала для него обретённой семьёй, как хотела бы того Татьяна Горичева, ценившая его писательский дар. Она справедливо считала, что с приходом к власти большевиков православная церковь для русского человека стала единственным прибежищем, где ещё было возможно сохранить душу живой. Церковь для неё была: «...и не только семьёй, она взяла на себя многое другое, что было утеряно, разрушено и загублено советской историей. Церковь — воскрешённая страдалица-земля, красота, добро и искренность. Возможность простить и просить прощения, возвратить прошлое и переселить его покаянием и надеждой. В Церкви — победа, и Бог, при всём таинственном и страшном одиночестве Отца, уже не одинок»1.

Выход из своего одиночества Венедикт Ерофеев всё-таки нашёл. Это произошло, как только он стал зрелым мастером.

Задам самому себе два вопроса и постараюсь вразумительно на них ответить. Вопрос первый. На каких дрожжах взошёл литературный дар Венедикта Ерофеева? Вопрос второй. Из чего возникла экспрессия его письма, берущая читателя за сердце с такой силой, что из глаз брызжут слёзы?

Что касается первого вопроса, я то и дело к нему обращался. Но как заметил внимательный и вдумчивый читатель, прямого ответа не находил, а всё ходил вокруг да около. Окончательный ответ на него подсказала мне автобиографическая проза Гюстава Флобера «Мемуары безумца». Великий французский писатель определил новый жанр с его стилистическими особенностями, которому с первой своей повести «Записки психопата» следовал Венедикт Ерофеев:

«И вот я снова спрашиваю: для чего нужна книга, если она ни назидательная, ни забавная, ни химическая, ни философская, ни сельскохозяйственная, ни элегическая? Нет в ней советов насчёт баранов или блох, ни слова нет о железных дорогах, о бирже, о тайных изгибах человеческой души, о средневековых костюмах, о Боге, о Дьяволе. В ней говорится о мире — об этом гигантском безумце, что столько веков кружился в пространстве, не сходя с места, и воет, и брызжит слюною, и сам себя терзает. Я не больше вас знаю, как назвать то, что вы сейчас прочтёте. Ведь это не роман, не драма с чётким планом или стройный замысел, ограниченный вехами, чтобы идея вилась змеёй по размеченным бечевой дорожкам. Я просто собираюсь излить на бумагу всё, что придёт мне в голову, мысли, воспоминания, впечатления, мечты, капризы, всё, что творится в сознании и душе, смех и слёзы, белое и чёрное, рыдания, выплеснувшиеся из сердца и жидким текстом расплывшиеся в пышных фразах, и слёзы, пропитавшие романтические метафоры»2.

Литературный дар Венедикта Ерофеева взращивала его бесшабашная жизнь в строго регламентированном советском обществе. Он исхитрился нарушить все шесть её запретов и не понести за это наказания: во-первых, периодически был тунеядцем; во-вторых, жил без разрешения властей, где ему заблагорассудится; в-третьих, слушал иностранные радиостанции (вражьи голоса), читал самиздат и «тамиздат»; в-четвёртых, за публикации за рубежом поэмы «Москва — Петушки» получал валюту, конвертированную в художественные альбомы, пластинки и всякое иностранное шмотье типа дублёнок. То, что можно было легко продать и на эти деньги жить; в-пятых, своими художественными произведениями публично выражал несогласие с устройством советской жизни, которую власти преподносили всему миру перлом творения; в-шестых, сам за границей не бывал, но без разрешения властей отсылал туда всё, что выходило из-под его пера35.

Причина его неуязвимости была проста. Он создал два не сиюминутных, а долговечных произведения — поэму «Москва — Петушки» и трагедию «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». Их отличие от других шедевров русской литературы послеоктябрьского периода было поразительным. В этих художественных текстах неправдоподобно наложились друг на друга жизненные неурядицы какого-то бездомного и спивающегося бродяги и обширные познания интеллектуала, разносторонне осведомлённого в истории мировой культуры. Этого непонятно откуда взявшегося прощелыгу учила и вразумляла огромная толпа гениев — от ветхозаветных пророков до его современников Генри Миллера и Александра Исаевича Солженицына.

Поднимать вокруг него шумиху означало опять вляпаться в мировой скандал, как это произошло с Никитой Хрущевым, затеявшим травлю Бориса Пастернака. К тому же в сочинениях Венедикта Ерофеева было трудно найти какие-то внятные доказательства того, что они относятся к антисоветским. Единственным криминалом могли быть его «Записные книжки» и появление его сочинений в печати за пределами СССР. Посадить могли и за меньшие прегрешения. Однако проницательные люди на Старой площади и на площади Дзержинского почувствовали нутром и отчётливо поняли, что хотел сказать автор поэмой «Москва — Петушки» — предупредить соотечественников и их самих о надвигающейся катастрофе.

Пока до «верхов» доходил текст поэмы «Москва — Петушки», Венедикту Ерофееву необходимо было на какое-то время залечь на дно, исчезнуть из поля зрения мелких шавок из Пятого управления КГБ, что он незамедлительно и сделал. Стал каликой перехожим. Чтобы читателю было понятно, что я имею в виду, обращусь к книге «Размышления недовоплотившегося человека» Сергея Львовича Голлербаха, выдающегося художника и писателя. В этой книге он пишет о себе в третьем лице, чтобы создать некую дистанцию между автором и «ним» — недовоплотившимся человеком: «Были ведь на Руси калики перехожие, шедшие неизвестно куда. И, казалось бы, ни за чем. Им ничего не было нужно, они просто впитывали в себя всё, что встречалось по пути. В них была заложена какая-то открытость и приемлемость; они не делали анализа, не подводили итогов, и в этом всеобщем приятии было что-то глубоко художественное. Свобода в квадрате. Так настоящему художнику дорого всё мимолётное, всё случайное, необъяснимое. И он представил себя босым, с посохом и сумою через плечо, бредущим без цели и плана, но широкой грудью вдыхающего воздух, шумы, запахи и игру света и тени. Чего ещё большего может желать человек?»