7. Что касается творческой интеллигенции, вино делало её общение более раскованным, содействовало раскрытию душ.
Юрий Мамлеев как писатель-метафизик обращается к романтическим штампам, переводя факт бытового пьянства в поэтический ряд: «Алкоголь связывал тогда всех нас. Головин (Евгений Всеволодович Головин[343], поэт, переводчик Рембо и русский алхимик. — А. С.) говорил, что сразу после первой рюмки вина (пусть “вино” будет обобщающим словом) что-то расцветает в его сознании, пылает нетленный огонь, и в памяти восходят все самые потаённые, значительные мысли, напевы, стихи, озарения. Именно озарения. И этот вдруг создавшийся цветок можно было дарить каждому, способному внимать. А главное — ещё рождался подтекст, намёк на нечто невыразимое. Естественно, такое воздействие вина придавало общению новый, благодатный уровень. Но, разумеется, такого рода общение никогда не переходило в бессмысленное пьянство»8.
Здесь Юрий Витальевич явно лукавит. Или путает давние внешние события со своими тогдашними впечатлениями и переживаниями. Подобная аберрация памяти часто встречается у людей с развитым художественным воображением.
В молодости Юрий Мамлеев трезвенником не был. Сухой закон неукоснительно соблюдал уже в достаточно зрелом возрасте. А тогда, в конце 1960-х годов, Юрий Витальевич с Венедиктом Васильевичем однажды устроили даже не затяжную попойку с долгими разговорами, а настоящий водочный марафон с желанием узнать, кто кого перепьёт. Не будь рядом с ними Марии Александровны, жены Мамлеева, это питьё в запуски закончилось бы плачевным исходом — не останови она истошным криком в начале забега вошедших в раж молодых людей9.
Тут я остановлюсь. Пропаганда алкоголя и его апологетов не входит в мою задачу. Перейду непосредственно к автору поэмы «Москва — Петушки». От фимиама, который воскуряли ему экзальтированные поклонницы, у Венедикта Ерофеева першило в горле и слезились глаза. Он пытался в этих случаях отшутиться. А что ему ещё оставалось делать, когда девушки буквально немели и впадали в транс, глядя на него?
Вообще-то по характеру Венедикт Васильевич был не деятель, а наблюдатель. Его невозможно представить во главе какого-нибудь протестного движения или что-то выкрикивающим в шеренге демонстрантов с транспарантом в руках. Совсем сюрреалистической показалась бы ему картина, изображающая его на коне с шашкой наголо, или в виде памятника, или возвышающимся над толпой на Красной площади, до которой герой его поэмы, надо заметить, почти добрался себе на погибель. Он был убит в подъезде дома, судя по всему, где-то неподалёку от ГУМа.
Стоящим на трибуне мавзолея видел себя его коллега и антипод Эдуард Вениаминович Лимонов[344], который, торопясь и глотая слова, пафосно рассказывал об этой выстраданной в своих снах юношеской мечте приятелям в Нью-Йорке во время жарких политических дискуссий на Брайтон-Бич. И очень сердился, когда приятели смеялись, думая по своей наивности, что он так нелепо и пошло шутит. Ведь Лимонов уверовал в свою миссию вождя великой страны, что помогало ему смириться со всякими жизненными неурядицами и вообще с человечеством, которое он всеми силами пытался приспособить к самому себе. Тут ничего не поделаешь. У писателей и художников свои закидоны и приветы. Для читателей и зрителей их чудачества, как правило, в радость и удовольствие.
В чём в чём, а в иронии и чувстве сногсшибательного сарказма в прямом смысле этого слова Эдуарду Лимонову равных не было. При нём даже Жванецкий тушевался и отходил в сторону.
Я вспоминаю открытие выставки художника Вильяма Петровича Бруя, ныне жителя Нормандии и нашего общего с Лимоновым товарища. Это событие произошло несколько лет назад в московском Музее современного искусства. Людей на открытие собралось немало. Среди них Эдуард Лимонов узнал приехавшую из Франции Киру Сапгир и нашего соотечественника Славу Лёна[345], приятеля Венедикта Ерофеева, который незадолго перед этим вернисажем сломал ногу и был на костылях. Увидев старых знакомых, он широко улыбнулся и громким голосом, разделяя слоги, прокричал, как командующий военным парадом на Красной площади: «Здравствуйте, призраки!»
Как свидетельствует история, простые смертные могут спать спокойно до тех пор, пока власть художников и писателей ограничивается пространством искусства и литературы. Не забудем, что Иосиф Сталин начинал как стихотворец и был уже в юном возрасте замечен, грузинской литературной общественностью. А про акварелиста, не принятого в Венскую академию художеств, я вообще говорить не буду.
Для Венедикта Ерофеева Эдуард Лимонов был отвратителен во всех своих проявлениях. Он олицетворял всё худшее, что существовало в перестроечной политике и в новой русской литературе. Свидетельствует Владимир Муравьёв: «Было у Венички однажды столкновение. Есть такая тёмная личность — писатель Лимонов, который, как это ни забавно, пришёл к социалистической идеологии. Прямая противоположность Веничке. Так вот, Лимонов вызвал Веничку на лестницу морду бить. Тот про Лимонова слышать потом не мог — руки тряслись. “Я писатель Лимонов! Ерофеев, пойдём на лестницу, я тебе всю морду побью!” Да нет, это были не принципиальные разногласия, а по пьянке, но на самом деле, когда Ерофеев прочёл кусок лимоновской прозы, он сказал: “Это нельзя читать; мне блевать нельзя”. Но и это тоже была не ненависть, а скорее смесь презрения и омерзения. Редкий случай. Другого такого не могу припомнить. Впрочем, людей, о ком бы он всегда говорил особенно тепло, из друзей и знакомых — тоже не было, только далёкие. Он говорил: “У меня грибоедовский комплекс: мне требуются Булгарины в неограниченном количестве”»10.
Венедикт Ерофеев был абсолютно лишён политических и каких-либо иных амбиций. Писательство было для него таким же естественным биологическим процессом, как способность набирать воздух в лёгкие и тут же выдыхать его. Он относился к тем русским людям, для которых честь и достоинство составляли стержень их личности. Как сказали бы верующие люди, он ходил перед Богом, а не прятался от Него.
При том ханжестве и фарисействе, которое у нас сохраняется в крови с момента появления на свет, а с годами переходит в устойчивый рефлекс, жизнь и судьба Венедикта Ерофеева, заново пережитые и заново переосмысленные им в его произведениях, могут, ужаснув, вызвать шок и даже оттолкнуть от себя. К тому же могу представить, как некоторая часть читающей публики отнесётся к моей книге. Вот до чего, скажут, дошла нынешняя критика, в которой алкашей возводят на пьедестал!
Так что же такое произошло с Венедиктом Ерофеевым, в результате чего он понял не интуитивно, а путём размышлений и страданий, какие препятствия мешают человеку обрести самого себя? Какие качества и достоинства воплощает аномальный персонаж его поэмы «Москва — Петушки»? Чем же он дорог автору, который сделал его до слёз трогательным и беззащитным дитём, противопоставляя взрослым тётям и дядям?
Его герои, как ни странно, выглядят более живыми и привлекательными в своём незамысловатом поведении и пофигизме, чем продуманные, расчётливые люди с их житейской смёткой, умением решать проблемы и приспосабливаться к постоянно меняющимся жизненным обстоятельствам. И ещё одна их симпатичная особенность: они не боятся выглядеть нелепыми и смешными. К тому же эти герои ни на что не претендуют. Они не завистливы, как и создавший их писатель.
Вообще, зависть буквально снедала и до сих пор гнетёт большинство коллег Венедикта Ерофеева по перу. Она по-разному влияла и влияет на обменные процессы в их телах. Одни от зависти буквально тают на глазах, а некоторых от неё же разносит во все стороны. Многим из этих людей чужд принцип Вольтера: «Я не разделяю ваших убеждений, но готов умереть за ваше право их высказывать». Смотря по телевизионным каналам на сегодняшние полемические ристалища, начинаешь понимать, насколько далеки мы до сих пор от понимания великим французом значения принципа свободомыслия для благоденствия людей.
В компаниях, в которых Венедикт Ерофеев оказывался в 1970-е годы и во второй половине 1980-х, за редким исключением преобладали чужие, что-то пописывающие люди. Они ему не нравились ни по уму, ни по виду, ни по путаным речам. Однако наблюдать этих самонадеянных говорунов и всматриваться в их лица было ему не в тягость. Чаще всего — любопытно. При всём их агрессивном поведении из воспалённых глаз с опухшими веками выглядывало что-то жалкое и растерянное. Они явно нуждались в чьём-то дружеском попечительстве, напряжённо выискивая влиятельного и приветливо к ним настроенного человека. Особенно того, кто содействовал бы их продвижению в жизни.
Мысль, что они будут призваны в круг избранных, волновала этих людей до сердцебиения. Выпивка стимулировала развязный тон их речей, однако в таких компаниях Венедикт Ерофеев чувствовал себя неуверенно, словно попал по ошибке в гости к неандертальцам. Он не знал, как с ними себя вести, о чём говорить, и был им тоже малопонятен. Находясь среди незнакомых людей, он, не веря глазам своим, наблюдал, как смотрящие на него тупые лица преображались в изумлённые. Возникающее внутреннее напряжение в таких случаях всегда снижала смешливость — врождённое свойство его натуры. Вот почему его скепсис почти никогда не переходил в отчаяние. Театровед Ирина Нагишкина вспоминает слова Венедикта Ерофеева: «Жить опасно, страшно, больно и очень смешно...»11
Веничка из поэмы «Москва — Петушки» не абы какой и, как говорят, не лыком шит. Он не ищет приключений на свою голову. Они сами его находят. В его действиях присутствует благородная цель — доехать с подарками до Петушков, своей земли обетованной, до своего горнего Иерусалима, где его ждёт молодая женщина с косой от затылка до пят с трёхлетним заболевшим малышом, знающим букву «ю». Может быть, там-то он наконец-то бросит якорь. На этом пути лишь одно серьёзное препятствие — его алкогольная зависимость. Маршрут поезда из Москвы в Петушки не случаен, полон особого, метафизического смысла. Это продуманное бегство из города, олицетворяющего апогей власти государства, его мощь — третий Рим, существующий при всеобщей вере, что четвёртому — не бывать. Он устремляется в новое пространство — туда, где, согласно его надежде, тленное существование необратимо преобразуется в духовное.