Венедикт Ерофеев: человек нездешний — страница 107 из 163

Как заметил один из читателей поэмы «Москва — Петушки», в этом шедевре Венедикта Ерофеева «отсутствует пещерный, эдакий патологический антикоммунизм/антисоветизм. Отношение к власти у Венички стрёмно-снисходительное, власть для него вещь в себе, он даже Кремль в Москве найти не может». Я думаю, что в данном случае этот внимательно прочитавший поэму читатель, восхитившийся ею и эмоционально очарованный, не оценил в должной мере интеллектуальные возможности Венедикта Васильевича. Советская власть не была для него вещью в себе. Он понял, что она собой представляет даже не из книг, а благодаря собственному опыту. По её бесчеловечному отношению к его семье и к нему самому, а также к судьбам миллионов других людей.

Вспоминается по этому случаю метафорическое высказывание о природе этой власти известного экономиста и писателя Николая Шмелева в пересказе его друга и коллеги Владимира Попова: «В чём состоит самая глубокая тайна советской системы? Я не сразу понял, мне понадобились годы, чтобы понять. Я думал, что на Лубянке есть подвал, там клетка, в клетке — три мудреца. Когда “припекает”, возникают серьёзные проблемы, члены политбюро идут в подвал к клетке за советом. Мудрецы им и говорят — “вводите войска в Чехословакию”, или “стройте ‘Атоммаш’ ”, или “поднимайте цены на мясо-молочные продукты”. Так вот, самая главная тайна советской системы состоит в том, что не только мудрецов, но и клетки и даже подвала на Лубянке нет»12.

Стоит признать, что люди власти в СССР в лучшее из лучших время его существования — в период брежневского «застоя», были такие же раздолбай, как герои Венедикта Ерофеева.

При всём своём экономическом планировании эта система жила на авось и полностью зависела от причуд судьбы и даров природы, которые могут когда-то неожиданно иссякнуть, то есть от незапланированных случайностей. Выживала она каким-то чудом, постоянно балансируя на краю пропасти, куда в конечном итоге внезапно для всего мира рухнула. Когда сползает с просевшего фундамента такая громада, откликнется всей планете.

Обман и враньё — средства, действующие на людей до какого-то времени. Они в своей эфемерности сродни миражу. А мираж имеет свойство рассеиваться.

Представьте себе, каково было оказаться в такой ситуации думающему и легкоранимому человеку. К тому же по-детски незащищённому. Естественно, герой поэмы «Москва — Петушки», как пафосно писал в своё время и при других обстоятельствах Оскар Уайльд, облачается в «покровы меланхолии и печали, как монарх в королевские одеяния». Поэтому-то у Венички из поэмы помимо цели добраться до жены с заболевшим сыном и духовно преобразиться есть ещё другое желание — пить до бесконечности и впасть в возвышающее его душу забытье.

При таком повороте событий город Петушки становится недостижимым мифическим местом, из христианского горнего Иерусалима превращается в буддийскую Шамбалу, где обитают, как уверяли Елена Блаватская и Елена Рерих, «великие души» — махатмы. При этом бремя грехов государства по отношению к людям не отсекается, а непомерно возрастает. Поэму «Москва — Петушки» было бы слишком просто назвать мифом об отчуждении и одиночестве. Она не столь однозначна, как представляют её некоторые читатели, последовательные борцы с пьянством и с людской распущенностью.

Читая поэму «Москва — Петушки», понимаешь, как хорошо и комфортно напивающемуся главному герою Веничке существовать в эфемерности. Ему не скучно беседовать с самим собой и с заботливыми ангелами, что, сострадая, кружат над ним.

Существует смелое предположение, что «Москва — Петушки» не про алкоголь вовсе и тем более не имеет никакого отношения к поставангарду. Она про ангела, но не павшего, а только слегка оступившегося и сломавшего крыло. Вот и вынужден он скитаться среди людей, а его бывшие собратья, печалясь, что не в силах ему помочь, всё-таки не покидают его. А алкоголь для этого ангела — средство забвения, создающее иллюзию его временного возвращения в заоблачные выси, которые больше ему не принадлежат.

Некоторые читатели поэмы подтверждают в Интернете эту гипотезу об ангельском происхождении её героя. Вот что пишет один из них: «Весь парадокс поэмы “Москва — Петушки” заключается в том, что она не о водке и розовом вермуте за один рубль сорок семь копеек, а о человеческой доброте и любви к людям и Богу, потому как этот самый герой (Веня) свалился на грешную Землю в силу каких-то непонятных причин и теперь должен жить с людьми. От прочитанного создаётся впечатление, что герой поэмы является или был когда-то ангелочком. Герберт Уэллс написал в своё время очень хороший роман “Подстреленный ангел” (другое название «Чудесное превращение». — А. С.). Этот роман заключал в себе идею тяжести земного бремени для такого упавшего с небес на землю ангела. Подобные люди-ангелы долго не живут. Они созданы совсем для другого, а если говорить точно, они противоположны земному злу, которое по своей привычке многие люди считают добром, поскольку с ним давно свыклись и смирились»13.

Выдерну из разноголосицы мнений об авторе поэмы «Москва — Петушки» пару-другую более или менее внятных голосов. В статье «Венедикт Ерофеев» в журнале «Дилетант» (№ 11, ноябрь 2015 года) известный писатель Дмитрий Быков предлагает слушателям оригинальную трактовку этого произведения Венедикта Ерофеева: «Всякий этнос начинается с поэм о войне и странствии, что заметил ещё Борхес. Русская цивилизация началась со “Слова о полку Игореве”, сочетающего и войну, и побег. Золотой век русской культуры начался “Мёртвыми душами” — русской одиссеей — и “Войной и миром”, про которую — которое? — сам Толстой говорил: “Без ложной скромности, это, как ‘Илиада’ ”. Без скромности — потому что это не комплимент, а жанровое обозначение. “Илиада” рассказывает о том, за счёт чего нация живёт и побеждает, каков её, так сказать, modus operandi. Одиссея задаёт картографию, координаты, розу ветров того мира, в котором нация живёт. “Мёртвые души” писались как высокая пародия на “Одиссею”, которую одновременно переводил Жуковский. Русская сатирическая одиссея дублирует греческий образец даже в мелочах. Манилов соответствует Сиренам, Собакевич — Полифему, Ноздрёв — “дыхание в ноздрю” их — шаловливому Эолу. Коробочка с постоянно сопровождающей её темой свиней и свинства — Цирцее, а сам Чичиков, как Одиссей в седьмой главе, даже воскрешает мёртвых, читая их список и воображая себе, скажем, Степана Пробку. Поэма Ерофеева потому и поэма, что выдержана в том же самом жанре высокой и даже трагической пародии: это Странствия Хитреца, вечный сюжет мировой литературы, обеспечивающий любому автору шедевр, вырастание на три головы. Одиссею нельзя написать плохо. Фельетонист Гашек, пародист Сервантес, хороший, но не более, новеллист Джойс — все прыгнули в гении, осваивая этот жанр»14.

Наталья Фаридовна Брыкина, автор ряда работ о художественной картине мира в прозе Венедикта Ерофеева, мужественно заглянула в сферу, куда мало кто решается войти, — в сферу бессознательного. Она убеждена, что тексты писателя порождены изменённым состоянием его сознания. А если так, то главные герои его произведений — это alter ego его самого. Авторское «я», измождённое бесконечными возлияниями, сами понимаете, не совсем здоровое. Оно депрессивное, с постоянно меняющейся самооценкой. Того гляди — и автор, и его герои окончательно свихнутся. Из всего сказанного понятно, что эти герои опускаются с автором ниже некуда. Того и гляди свернут себе шеи. Но они держатся до последнего, надеясь на самом дне жизни обнаружить «портал с выходом в “иную реальность”»15. Эстетические вкусы по причине изменения состояния сознания, разумеется, тоже меняются и соответственно влияют «на специфику речевого воплощения повествования». Ведь и автор, и его герои существуют и действуют, по мысли Натальи Брыкиной, в пространстве, расположенном «на стыке реального и ирреального, возможного и невозможного». Сновидения, от пугающе кошмарных до успокоительно радужных, воссоздают бредово-сновиденческую реальность. К тому же «они тесно переплетены с мифологическими основами мироустройства, что проявляется и на смысловом, и на речевом уровнях». Потому-то Наталья Брыкина приходит к заключению: «Тексты Ерофеева содержат мифологическую память и тем самым расширяют границы созданной им художественной картины мира»16.

Без мифологии, по-видимому, человечество жить не может. На конкретных образах и держится начиная со дня своего возникновения. Ну какая советская власть без образов вождей! А предыдущая — без образа Создателя!

Вот что по этому поводу думает Наталья Брыкина: «Произведения писателя представляют собой столкновение двух антиномичных полюсов — христианства и советской действительности. Библейские мотивы трактуются и воспроизводятся автором неоднозначно, однако его герои, подобно юродивым, обретают спасение именно в христианском понимании этого слова. Развенчивание мифов тоталитаризма и протест против существующей системы проявляются в текстах Ерофеева в пародировании штампов и догм, характерных для 1960—1990-х гг.»17.

Общение с выдающимся русским писателем, метафизиком Юрием Витальевичем Мамлеевым и его последователями не прошло для Венедикта Ерофеева бесследно. Сфера бессознательного присутствует в его прозе. Наталья Фаридовна Брыкина сделала наблюдение, которое заставило меня вздрогнуть. На протяжении многих лет я дружил, что называется, домами с Юрием Витальевичем и его женой Марией Александровной. Некоторые его метафизические прогнозы и мистическая упорядоченность исторических событий вызывали у меня улыбку. А тут Наталья Фаридовна сразила меня наповал фактами, имеющими мистическую подоплёку: «Герой путешествует в пятницу. С этим днём недели связаны страшные факты из жизни самого писателя. Три покушения на самоубийство приходились на пятницу, в пятницу скончались его отец, брат и мать. Дата смерти Ерофеева 11 мая 1990 г. — тоже пятница, на что раньше не обращали внимание исследователи его биографии и творчества»