Обращусь к книге Михаила Михайловича Дунаева «Вера в горниле сомнений. Православие и русская литература в XVII—XX веках»: «Чаадаев философствует не о религии, но о цивилизации — это его право. Только подменить одно понятие другим, что совершает философист, — для философии неприемлемо. Подменять же народный идеал собственным идолом, делая из него меру всех вещей, — и вовсе преступно. На такой подмене строится чаадаевское отрицание вклада России в общечеловеческую историю. Отрицание русской истории вообще»28.
Пётр Чаадаев, как сейчас сказали бы, был вундеркиндом. С тринадцати лет слушал лекции в Московском университете. Особенно увлекался словесностью и философией. Входил в число школяров, обучающихся у легендарного профессора естественного права и теории искусств Иоганна Феофила Буле[365], личного врага Наполеона. Часть своих лекций он читал не только в университетской аудитории, но и на дому.
Новому вниманию к личности мятежного мыслителя способствовало издание в серии «ЖЗЛ» в 1965 году книги Александра Александровича Лебедева[366] «Чаадаев».
Известна реакция Пушкина на публикацию в журнале «Телескоп», 15-ю книгу которого поэт получил от Петра Чаадаева. Фрагмент этого послания, написанного на французском языке, процитирую в переводе на русский язык: «Благодарю за брошюру, которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечёл её, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана. Я доволен переводом: в нём сохранена энергия и непринуждённость подлинника. Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всём согласен с вами. Нет сомнения, что схизма (разделение церквей. — А. С.) отъединила нас от основной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые её потрясли, но у нас было своё особое предназначение. Это Россия, это её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех. <...> Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человека с предрассудками — я оскорблён, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал»29.
К основным душевным качествам Петра Чаадаева относят его эгоизм, тщеславие, непомерное честолюбие, высокомерие, склонность к сибаритству, привередливость и капризность к бытовым мелочам30.
У меня создалось впечатление, что первые три качества в Венедикте Ерофееве в той или иной мере присутствовали. Особенно после написания поэмы «Москва — Петушки». Однако их перекрывают существовавшие в нём чувство стыда и деликатное отношение к людям. Неудивительно, что другие чаадаевские качества в нём отсутствуют. Ведь они росли в разное время и в разных по социальному положению семьях.
Через записи Венедикта Ерофеева в блокнотах многих лет проходит стыд за всё, что было содеяно властью над его соотечественниками. В одном из блокнотов 1978 года: «Стыд — совесть — честь. У меня, например, так много стыда, что совести уже поменьше, а чести так уж и совсем нет»31.
Интересно узнать, что прежде всего заинтересовало Венедикта Ерофеева в суждениях Петра Чаадаева. Это позволяют сделать его летние выписки 1975 года из первого «Философического письма даме». В комментариях они не нуждаются. Проще, чем сказал Пётр Чаадаев, не скажешь: «И — не проклятие и гибель России, а покаяние и спасение... Пока из наших уст помимо нашей воли не вырвется признание во всех ошибках нашего прошлого, пока из наших недр не исторгнется крик боли и раскаяния, отзвук которого наполнит мир, — мы не увидим спасения»; «Чаадаев: Прекрасная вещь — любовь к родине, но есть ещё нечто более прекрасное — любовь к истине. Не через родину, а через истину ведёт путь на небо»32.
Глава двадцать третьяБЕРЕЖЁНОГО БОГ БЕРЕЖЁТ
Трудно всё-таки объяснить, обращаясь к обычной логике, некоторые факты из жизни Венедикта Ерофеева. Настолько они сюрреалистичны и мало правдоподобны. Почему ему всякий раз удавалось выкручиваться из самых щекотливых ситуаций? Создавалось впечатление, будто он заговорённый. По этому случаю мне вспомнились строки поэмы Леонида Филатова «Про Федота-стрельца, удалого молодца»: «Колдуй, баба, колдуй, дед, / Трое сбоку — ваших нет. / Туз бубновый, гроб сосновый, / Про стрельца мне дай ответ!»1
Ну чем Венедикт Васильевич, подумал я, не стрелец? И фигурой вышел, и умом, и душой чувствовал, что лжи много, а правда одна. И я в поиске ответа ступил на скользкую тропу, бормоча филатовскую строфу как священную мантру. Эту тропу уже давно протоптал Павел Матвеев, исследуя взаимоотношения писателя с «органами». Тема действительно нешуточная и деликатная: «Венедикт Ерофеев и КГБ». В качестве основного аргумента, что это были «двусторонние отношения», а не односторонние, он привёл отрывок из интервью Венедикта Ерофеева Леониду Прудовскому. В нём писатель высказался о советской власти следующим образом: «Она решительно не обращала на меня никакого внимания. Я люблю мою власть. <...> Я всё в ней люблю. Это вам вольно рассуждать о моей власти, е(...) мать! Это вам вольно валять дурака! А я дурака не валяю! Я очень люблю свою власть, и никто так не любит свою власть, ни один гадёныш так не любит мою власть!»2
В те годы, когда это было сказано, только ретрограды из «сталинистов» и фанатики-партократы ненавидели Михаила Сергеевича Горбачева, воплощавшего советскую власть. Год спустя, на это высказывание Ерофеева обратил внимание Павел Матвеев, Венедикт Ерофеев в своей записной книжке заглянул в будущее без розовых очков: «Россия ничему не радуется, да и печали, в сущности, нет ни в ком. Она скорее в ожидании какой-то, пока ещё неотчётливо какой, но грандиозной скверны; скорее всего, возвращения к прежним паскудствам. Россия — самая беззащитная из всех держав мира, беззащитнее Мальты и Сан-Марино»3.
Основной посыл статьи Павла Матвеева в том, что кроме интереса к «текстологическим вопросам» сочинений Венедикта Ерофеева и «ужасающего своими масштабами его алкоголизма» «ерофееведов» (редакторов, составителей его книг и комментаторов входящих в их состав произведений) ничто не привлекает. Таким ограниченным охватом личности и творчества писателя Павел Матвеев обескуражен и считает справедливым, как он заявляет, «внести и свои... пять копеек в общую копилку российского “ерофееведения”»4.
Это заявление по поводу «ерофееведов» ошибочное. И статей о его творчестве написано немало, а диссертаций ещё больше.
Автор статьи справедливо полагает, что для того, чтобы вникнуть в суть «взаимоотношений» Венедикта Ерофеева с так называемыми органами, необходимо понять, когда именно писатель впервые попал в поле зрения советской «тайной полиции». Павел Матвеев отметает 1955 год (поступление Ерофеева в МГУ), январь 1957 года (исключение из МГУ), ноябрь 1957 года (увольнение из Ремстройтреста Советского района Москвы за прогулы, пьянство и «антиобщественный образ жизни») как маловероятные для того, чтобы на Ерофеева было заведено ДОР — дело оперативной разработки. На его взгляд, это дело появилось во Владимирском управлении КГБ в 1962 году5. Здесь он прав, а далее — не очень. Безусловно, скандал во Владимирском педагогическом институте не мог не привлечь внимания компетентных органов. А вот дальнейшие рассуждения Павла Матвеева на тему «Венедикт Ерофеев и КГБ» не убеждают. Единственное объяснение можно принять во внимание. По-видимому, оправдала себя простейшая тактика писателя — долго на одном месте не засиживаться. Он иронично заметил в записи 1973 года: «Меня, прежде чем посадить, надо выкопать»6. Когда же были восстановлены документы Венедикта Ерофеева (паспорт и военный билет) и он превратился в обычного советского обывателя с постоянным местом проживания, что подтверждал штамп в его паспорте, загадка терпимого отношения к автору поэмы «Москва — Петушки» со стороны сотрудников КГБ превратилась в загадку Сфинкса. Я не царь Эдип и предлагаю читателю не разгадку, а только свою версию, почему Венедикт Ерофеев стал человеком, который находился в оперативной разработке, но которого лучше было бы не трогать.
Я был немало удивлён отношением Павла Матвеева к книге Натальи Шмельковой «Последние дни Венедикта Ерофеева». Даже более, чем удивлён, — обескуражен. Без веских оснований относя эту книгу, проясняющую очень многое в личности и социальном поведении Венедикта Ерофеева, к «женским дневникам», автор статьи «Венедикт Ерофеев и КГБ» опускает очень существенный момент — пробуждение в писателе гражданского чувства (при всём его скептицизме по поводу будущего), вызванного горбачёвской перестройкой. Политизация сознания Венедикта Ерофеева иллюстрируется Натальей Шмельковой убедительными примерами и проходит на фоне их непростых отношений. Особенно нелеп и по-ханжески отвратителен упрёк Павла Матвеева в адрес Натальи Шмельковой: «Это очень женские дневники. Причём не просто женские, а такие, в которых всё вертится вокруг отношений с любимым мужчиной. У которого, между прочим, имеется вполне живая, хотя и далеко не вполне здоровая жена»7. В свою очередь, я задам Павлу Матвееву вопрос: «А что вы, между прочим, не в курсе, что брак Ерофеева с Галиной Носовой был изначально оговорён как сделка и никах супружеских обязанностей на него не возлагал?»
Наталья Шмелькова очертила круг общения Венедикта Ерофеева в последние три года его жизни. Назову некоторых из его основного окружения. Это Белла Ахмадулина, Борис Мессерер, Ольга Седакова, Андрей Битов, Игорь Дудинский, Евгений Рейн, Владимир Максимов, Александр Леонтович, Еенрих Сапгир, Алексей Зайцев, Зана Плавинская, Юрий Мамлеев, Марк Фрейдкин, а также режиссёры Валерий Романович Белякович