Что касается внешней стороны текстов Венедикта Ерофеева, красота их необычная и откровенно бесстыдная. Критерии традиционного художественного вкуса к ней не применимы. Словно произошло парадоксальное совмещение житийной литературы с прозой Михаила Михайловича Зощенко[436], а может, и того круче — с русским бурлеском в духе Козьмы Пруткова или с озорными частушками. В ерофеевской драматургии к тому же появляются образы похлеще, чем у Франца Кафки[437].
Список названных мною писательских имён, естественно, не полный. Он может быть дополнен многими другими авторами. Из отечественных это Александр Радищев, Пётр Чаадаев, Николай Гоголь, Александр Герцен, Фёдор Достоевский, Михаил Салтыков-Щедрин, Василий Розанов, Николай Бердяев, Владимир Набоков, Василий Семёнович Гроссман[438] с его романом-эпопеей «Жизнь и судьба», Андрей Платонов[439] с его повестью «Котлован».
Сам о себе Венедикт Ерофеев сказал устами своего героя Венички: «Я если захочу понять, то всё вмещу. У меня не голова, адом терпимости»1.
Назвав своё произведение «Москва — Петушки» поэмой, Венедикт Ерофеев, как пишет критик и литературовед Лев Оборин, «отсылает к “Мёртвым душам” Гоголя — тексту, где лирика сочетается с эпосом, смеховой тон с элегическим, и на этом фоне происходит движение от места к месту...»2. «К тому же он резко выделяет своё произведение, назвав его поэмой, среди других прозаических текстов. Без особых затруднений вспоминаются в русской литературе всего две поэмы в прозе: “Мёртвые души” Николая Гоголя и “Москва — Петушки” Венедикта Ерофеева»3.
Вадим Тихонов, «любимый первенец» Венедикта Ерофеева, говоря о Николае Гоголе и Венедикте Ерофееве в беседе с журналисткой и писательницей Ольгой Андреевной Кучкиной, находит между ними серьёзное различие. Он переиначивает известное определение Виссариона Белинского, данное творчеству Николая Гоголя: «У Гоголя смех сквозь слёзы, а у Ерофеева слёзы сквозь смех»4.
При разговоре о далёких чужеземных предшественниках Венедикта Ерофеева где-то неподалёку оказываются иностранцы: француз Франсуа Рабле[440], испанец Мигель де Сервантес Сааведра и англичане Джонатан Свифт и Лоренс Стерн[441].
Владимир Муравьёв в своих воспоминаниях о литературных пристрастиях Венедикта Ерофеева не удержался от некоторых уточнений. Они помогают глубже понять личность автора поэмы «Москва — Петушки»: «Платонова он почти не читал, но “Котлован” ему нравился. <...> Булгакова на дух не принимал. “Мастера и Маргариту” ненавидел так, что его трясло. Многие писали, что у него есть связи с этой книгой, а сам он говорил: “Дурак Гаспаров. Да, я не читал ‘Мастера’, я дальше 15-й страницы не мог прочесть!” “Театральный роман” ему больше нравился. Ещё год назад я его уговаривал, что “Театральный роман” ничего. Я-то тоже не большой поклонник “Мастера”, считаю, что это роман для гимназистов, но добротная литература. Евангелие пародировать, может быть, и не надо было, нехорошо. Кстати, мало кто подозревает, что Веничка очень любил Салтыкова-Щедрина, который, с одной стороны, был совершеннейший дурак, клеврет прогрессивных сил и дрался оглоблей, а с другой — гениальный писатель. Рабле он всегда читывал и даже у меня как-то замотал пересказ Заболоцкого Рабле. Очень любил Козьму Пруткова...»5
Наталья Шмелькова в своей дневниковой записи в апреле (число отсутствует) 1985 года подтверждает информацию Владимира Муравьёва и кое-что к ней добавляет: «Разговорились о литературе. “Всем признателен, всех люблю, — сказал Ерофеев, — которым хоть чем-то обязан”. Своими литературными учителями он считал Салтыкова-Щедрина, раннего Достоевского, Гоголя и многих других. Про Гоголя, например, сказал: “Если бы не было Николая Васильевича, и меня бы как писателя тоже не было, и в этом не стыдно признаться”. Современную отечественную прозу обсуждать не любил. Мало кого в ней признавал и из тех немногих особенно выделял Василя Быкова и Алеся Адамовича. Преклонялся перед Василием Гроссманом. Даже попросил меня привезти перечитать “Жизнь и судьбу”. Сказал: “Перед Гроссманом я встал бы на колени и поцеловал бы ему руку”. Из западных писателей Ерофеев любил Стерна, Рабле, Кафку, которому, как он считал, многим обязан, Гамсуна, Ибсена, Фолкнера, преклонялся перед Набоковым: “Никогда зависти не знал, но тут завидую”. В литературе, как и вообще в людях, Ерофеев не переносил бездушия. Как-то сказал: “Я хоть и сам люблю позубоскалить, но писать нужно с дрожью в губах, а у них этого нет”. Во многих писателях его коробила “победоносная самоуверенность” — “писатели должны ходить с опущенной головой”. Не признавал напыщенности — “писать надо, как говоришь”»6.
Особое предпочтение Венедикт Ерофеев отдавал скандинавским писателям. Не потому только, что они жили относительно неподалёку от Кольского полуострова и были в какой-то степени его земляками по климату и северной природе, а в основном из-за их приверженности христианским моральным устоям и неприятия суесловия. Его умонастроениям и жизненному опыту соответствовали откровения норвежского драматурга Генрика Ибсена: «Сильнее всех тот человек, который наиболее одинок»; «Чистая совесть — самая лучшая подушка»; «Меньшинство может быть право, большинство всегда ошибается».
Кнут Гамсун пользовался его особой симпатией. Недаром говорят, мудрому человеку вся земля открыта. Трудно было не согласиться с великим норвежцем, сказавшим: «Это такое блаженство верить в несбыточное». Или невозможно не восхититься его, как сейчас сказали бы, медитацией на тему вождей с радикальными доктринами в голове и полезности их деятельности для человечества.
Представляю, какое удовольствие получал Венедикт Ерофеев от чтения гамсуновских «Мистерий»: «Переберите всех вождей социализма, кто они? Оборванцы, тощие мечтатели, которые сидят в своих мансардах на деревянных табуретах и строчат трактаты об усовершенствовании мира! Конечно, они могут быть вполне порядочными людьми, разве может кто сказать что-либо дурное о Карле Марксе? Но даже этот Маркс только и знал, что сидеть и строчить, уничтожая бедность на земле — чисто теоретически, так сказать, росчерком пера. Он мысленно охватил все виды бедности, все степени нищеты, его мозг вместил в себя все страдания человечества. С пылающей душой макает он перо в чернила и исписывает страницу за страницей, заполняет большие листы цифрами, отнимает деньги у богатых, перераспределяет огромные суммы, переворачивает всю мировую экономику, швыряет миллиарды изумлённым беднякам — всё это строго научно, всё это чисто теоретически! Но в конце концов выясняется, что в наивной своей увлечённости он исходил из совершенно ложного принципа: из равенства людей! Тьфу! Да это абсолютно ложный принцип! И всё это вместо того, чтобы заняться какой-то полезной деятельностью и поддержать либералов в их борьбе за реформы и укрепление подлинной демократии...»7
Много общего в судьбе было у Венедикта Ерофеева с Кнутом Гамсуном. И родился он, как и норвежский писатель, в нищей многодетной семье, и жил, как тот, — тяжело и в бедности, и по стране бродил не меньше его.
И всё-таки скандинавы находились вне России, как и другие иностранцы со своими иноземными обычаями и нравами.
От кого Венедикт Ерофеев получал безмерное удовольствие, так это от своих соотечественников — писателей, входивших в Объединение реального искусства (ОБЭРИУ): Николая Алексеевича Заболоцкого[442], Даниила Хармса[443], Николая Макаровича Олейникова[444], Александра Ивановича Введенского[445] и Константина Константиновича Вагинова[446].
Эта группа писателей и деятелей культуры просуществовала в Ленинграде с 1927-го до начала 1930 года. Их сочинения зияли, как прыщи, на припудренном лице советской литературы. Как уверяет Владимир Муравьёв, из обэриутов Венедикту Ерофееву больше всех по душе были Николай Макарович Олейников, расстрелянный по приговору «двойки» (комиссии НКВД и Прокуратуры СССР), и Николай Заболоцкий8.
У меня сложилось другое впечатление, что Венедикт Васильевич Николаю Олейникову, разумеется, отдавал должное, но в восторге он был всё-таки от Александра Введенского. Этого человека Венедикт Ерофеев ценил выше высокого. Выше всех других обэриутов и их современников.
По крайней мере к такому утверждению меня склоняют многие факты. Вот один из них. Вспоминает Наталья Шмелькова: «Просил прочесть ему вслух опубликованную в “Огоньке” “Элегию” Введенского. Поражена. Ведь только вчера в кои-то веки я разбирала свой книжный шкаф и из одной папки случайно выпало перепечатанное на машинке и кем-то подаренное мне именно это стихотворение! Веничка тоже очень удивился такому совпадению»9.
Венедикт Васильевич часто общался с поэтом Генрихом Сапгиром. Представляю, какое он испытал волнение, когда кто-то из их общих знакомых сообщил ему, что художница Алиса Ивановна Порет[447], ученица двух гениев, Кузьмы Сергеевича Петрова-Водкина[448] и Павла Николаевича Филонова[449], и к тому же возлюбленная обэриута Даниила Хармса, одарила Сапгира рукописью стихотворной пьесы Александра Введенского «Куприянов и Наташа».
По тем пуританским временам эта стихотворная пьеса, сочинённая в сентябре 1931 года, воспринималась московской писательской богемой с большим восторгом, чем, например, интеллектуально-эротические и гомосексуальные откровения американского битника Ирвина Аллена Гинзберга