21.
В защиту так называемых цивилизованных народов Венедикт Ерофеев в одной из своих записей 1980 года приводит мудрые слова Максима Горького: «Основной и чудовищный факт: жизнью народов управляют люди совершенно обезумевшие»22.
Пролетарского писателя больше привлекала отдельная человеческая личность (вожак, вождь), которую он возвысил и воспел: «Человек — это звучит гордо!» Подобная хвала человеку, возвышающемуся над остальными людьми, была воспринята моим героем без всякого энтузиазма. Венедикт Ерофеев в пику классику переиначил его знаменитое и широко известное утверждение. Он без всяких обиняков объявил, что собой представляет венец творения в образе вожака и вождя: «Человек — это звучит горько»23. И тут же в скобках уточнил: «просто сорвалось»24. На кого он, знать бы, намекал? Не на самого ли Алексея Максимовича? Увы, не устоял Горький перед соблазном жить богато и своё свободомыслие спрятал подальше от зорких глаз соглядатаев!
И, надо сказать, это был не просто ёрнический выпад и сторону основоположника социалистического реализма. 11есомненно, «перевёртыш» известной цитаты из горьковской пьесы «На дне» родился у него в голове как протест против очевидного вранья. Ведь из гордецов с течением времени и при благоприятных для них обстоятельствах вырастают тираны. А плетью, как говорят, хомута не перешибёшь, как и насилием вряд ли изменишь человека.
Возможен в этом высказывании Венедикта Ерофеева и другой смысл. Горько смотреть на нравственный облик современного человека в его нынешнем плачевном состоянии.
Не буду кружить вокруг да около в попытке отыскать ту истину, которую Венедикт Ерофеев сердцем чувствовал, а своей жизнью не всегда подтверждал. Обращусь к Евангелию и прежде всего найду в нём ответ на вопрос «Что есть Истина?». «Фома сказал: Господи! не знаем, куда идёшь; и как можем знать путь? (Ин. 14:5). Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходил к Отцу, как только через Меня (Ин. 14:6)».
Николай Бердяев, христианский философ и мыслитель, в книге «Истина и откровение» пишет об этом высказывании Иисуса: «Что это значит? Это значит, что Истина не носит интеллектуального и исключительно познавательного характера, что её нужно понимать целостно, она экзистенциальна. Это значит также, что Истина не даётся человеку в готовом виде, как вещная, предметная реальность, что она приобретается путём и жизнью. Истина предполагает движение, устремлённость в бесконечность. Истина есть полнота, которая не даётся завершённой. <...> Истина не есть реальность и не есть соответствие реальности, а есть смысл реальности, есть верховное качество и ценность реальности. В человеке должно происходить духовное пробуждение к Истине, иначе она не достигается или достигается омертвевшей, окостеневшей. Истина может судить Бога, но потому только, что Истина и есть Бог в чистоте и высоте, в отличие от Бога, приниженного и искажённого человеческими понятиями»25.
К вопросу «Что есть Истина?» непосредственно примыкает другой, более заземлённый и ему созвучный: «В чём состоит смысл жизни?» Может, мы, люди, ошибка природы? Да и то сказать: посмотреть на нас со стороны, из космоса, например, — будет одно расстройство ума и мельтешение в глазах.
Высланный из России в 1926 году русский философ и религиозный мыслитель Семён Людвигович Франк[98] писал: «Имеет ли жизнь вообще смысл, и если да — то какой именно? В чём смысл жизни? Или жизнь есть просто бессмыслица, бессмысленный, никчёмный процесс естественного рождения, расцветания, созревания, увядания и смерти без дела и толка, без родины и родного очага, в нужде и лишениях слоняющиеся по чужим землям — или живущие на родине, как на чужбине, сознавая всю “ненормальность” с точки зрения обычных внешних форм жизни, нашего нынешнего существования, вместе с тем вправе и обязаны сказать, что именно на этом ненормальном образе жизни мы впервые познали истинное вечное существо жизни. Мы бездомные и бесприютные странники — но разве человек на земле не есть, в более глубоком смысле, всегда бездомный и бесприютный странник?»26
Рассуждения Семена Франка о бездомных и бесприютных изгнанниках применимы к личности и писательской судьбе Венедикта Ерофеева. Автор поэмы «Москва — Петушки», как можно подумать, жил без царя в голове, но с осознанным Богом в душе. Многие события своей жизни он соотносил с Ним и благодаря Ему сберёг в себе чувство целомудренного простодушия и совестливое отношение к живым существам и природе. При всём разнообразии выпавших на его долю несчастий Венедикт Ерофеев не задушил в себе чувство сострадания и с детских лет сумел противиться наваждениям, от кого бы они ни исходили. Он понимал, что жизнь, проходящая перед глазами, имеет косвенное отношение к её изображению в медиапространстве.
К той жизни, которую он повидал и образно воспроизвёл в поэме «Москва — Петушки», подошёл бы известный эпиграф к опубликованной в мае 1790 года повести Александра Николаевича Радищева[99] «Путешествие из Петербурга в Москву», взятый из эпической поэмы Василия Кирилловича Тредиаковского[100] «Тилемахида, или Странствие Тилемаха, сына Одисеева»: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Вспоминается ещё одна цитата из того же произведения: «Я взглянул вокруг меня — и душа моя страданиями человечества уязвлена стала».
Андрей Зорин в рецензии «Пригородный поезд дальнего следования» в «Новом мире» (№ 5 за 1989 год) предположил, что действие ерофеевской поэмы развёртывается в смысловом поле этих двух классических радищевских цитат27.
Свой сострадающий взгляд на обычного человека Венедикт Ерофеев противопоставил взгляду распространённому, умозрительному. Его образ человека был бесконечно далёк от того внедряемого в массовое сознание плакатного образа советского труженика с его чувством круговой поруки, необходимой для строительства коммунистического общества. Не забудем, что после отстранения от власти Никиты Сергеевича Хрущева[101] появление земного рая постоянно отодвигалось на неопределённый срок. Нетрудно представить, как на эту демагогию реагировали люди, у которых в сознании оставалась хотя бы капля здравого смысла. По поводу коммунистического общества в блокноте Венедикта Ерофеева есть запись: «Всё будет у всех. У каждого мёртвого будет припарка. У каждой козы — баян, у каждой свиньи по апельсину, у барана — новые ворота»28.
Как ни печально осознавать, но исстари ценимый в России общинный коллективизм, который был, как замечает философ Игорь Борисович Чубайс, «социальным ответом на неустойчивый климат Восточно-Европейской равнины», и в повседневном ходе жизни рождённая этим «чувством локтя» взаимопомощь, представлявшая основу существования крестьянской общины, перестали существовать при последующем закабалении крестьянства новой властью»29.
Критики Пётр Вайль и Александр Генис определяют творчество Венедикта Ерофеева как эпохальное явление, в котором суммируются внешние признаки явлений исключительно для того, чтобы отобразить и понять внутренние, глубинные: «Ни он, ни его герои не беспокоят себя мелочами. Их волнуют только вопросы крайние, роковые, то есть философские. Этот экономный подход к творчеству позволяет небольшим вещам Ерофеева становиться энциклопедиями сегодняшнего дня»30.
Мой герой не искажал в своих сочинениях действительность в угоду чьих-то интересов и амбиций. Другое дело, что она напоминала ему посекундно меняющиеся узоры в калейдоскопе, которые практически повторялись редко и большей частью устрашали. Теперь понятен эмоциональный возглас Василия Розанова, который Венедикт Ерофеев записал в блокноте 1979 года, настолько он пришёлся ему по душе: «О, как хочется не понимать мира!»31
Разобраться в логике чередования реалий и примет повседневной жизни, мельтешащих перед глазами и отражаемых в прозе Венедикта Ерофеева, было бы невозможно, не поняв одного его полусерьёзного признания, на которое обратил внимание Александр Генис: «Мне как феномену присущ самовозрастающий логос»32. Критик расшифровывает это высказывание писателя: «Логос — в исконном смысле это одновременно слово и смысл слова. Философы определяют этот термин и как органическое, цельное знание, включающее в себя анализ и интуицию, разум и чувство. У Венички логос “самовозрастает”, то есть Ерофеев сеет слова, из которых, как из зерна, произрастают смыслы. Он только сеятель, собирать жатву нам — читателям. И каков будет урожай, зависит только от нас, толкователей, послушников, адептов, переводящих существующую в потенциальном поле поэму на обычный язык. Этот перевод неизбежно обедняет, а значит, и перевирает текст. <...> В момент перехода-перевода теряются чудесные свойства ерофеевской речи, способной преображать трезвый мир в пьяный. Толкуя поэму в терминах ерофеевского мифа, мы убиваем в ней главное — игру. Обнаруживая в “Петушках” трагедию, мы теряем комедию, наряжая Ерофеева мучеником, мы губим в нём поэта, делая его святым, мы хороним мудреца, желая принимать его всерьёз, мы забываем о принципиально несерьёзном характере его творчества и жизни»33.
Этот взгляд Александра Гениса на жизнь и творчество Венедикта Ерофеева я принимаю полностью, без всяких оговорок.
Импульсивным человеком был автор поэмы «Москва — Петушки», порывистым и в страстях своих неугомонным. А через какое-то время он перевоплощался в человека совершенно противоположного склада. Противоречивая натура Венедикта Ерофеева проявилась и в его творчестве. К поэме «Москва — Петушки» и трагедии «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» вполне подходят последние две строки из посвящения, предваряющего роман в стихах Александра Сергеевича Пушкина «Евгений Онегин»: «Ума холодных наблюдений / И сердца горестных замет»