Не потому ли некоторые писатели-шестидесятники, как, например, Василий Аксёнов, кисло и достаточно ревниво восприняли поэму «Москва — Петушки» и трагедию «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора»? Да и Венедикт Ерофеев особенно не жаловал Василия Аксёнова. Обращусь к книге Натальи Шмельковой «Последние дни Венедикта Ерофеева»: «Приступил было к “Ожогу” Васьки Аксёнова, но дошёл только до 25-й страницы, прочёл: “Мы шли по щиколотку в вонючей грязи посёлка Планерское, а мимо нас вздувшиеся ручьи волокли к морю курортные миазмы”, — сплюнул и отложил в сторону. Сказал только “экое паскудство” и больше ничего не сказал»7.
Профессор Санкт-Петербургского университета Анатолий Александрович Собчак[141], ставший политиком, оказался куда более подготовленным для восприятия «новой словесности». По своим взглядам на советскую жизнь он и писатель Венедикт Васильевич Ерофеев не были антагонистами и относились друг к другу с симпатией. Но это произошло намного позднее, уже в конце 1980-х годов.
Судите сами по книге Анатолия Собчака «Хождение во власть» (1991): «Скоро я познакомлюсь с Венедиктом Ерофеевым. Это будет тоже на театральной премьере, но уже на Малой Бронной. Его роман “Москва — Петушки”, вышедший в самиздате, потряс многих. Ерофеев дожил и до публикации романа, и до театральной премьеры. Но он тяжело болен, и первая наша беседа с ним окажется последней. Точно волна смертей начала 80-х, уходов тех, кто не дожил до конца эпохи, сменилась другой волной, уходами тех, кто дожил и увидел начало новой. А нам ещё не время. Мы только начали это малоприятное и, видимо, малоблагодарное дело. Мы не Гераклы, но авгиевы конюшни тоталитаризма, построенного в одной, отдельно взятой стране, разгребать сегодня нам»8.
Не отрази Венедикт Ерофеев болевые точки не только нашего, но и так называемого цивилизованного мира, его прижизненная слава давным-давно развеялась бы как дым. С ходом времени понимаешь значимость его творчества и для новой русской литературы, и вообще для современной словесности.
Что касается родной страны, Ерофеев существовал, образно говоря, уже не в сумасшедшем доме, а большей частью в балагане. Сумасшедший дом как непременный атрибут всеобщего психоза оставался в послевоенном сталинском детстве и после смерти вождя всех времён и народов иногда возникал в его сознании лишь неким наваждением. Из творчески одарённых людей жить и работать в балагане и в то же время не превратиться в клоуна или канатоходца, ходящего по проволоке под его куполом, мало кому удавалось. По крайней мере, из канатоходцев, чувствующих под собой твёрдую почву и выражавших открыто, понятно и художественно убедительно свои свободолюбивые мысли, я знаю только одного — Владимира Высоцкого.
Однако Венедикт Ерофеев преодолел и эти искушения. Оставался тем, кем был до приезда в столицу. Не относился он к комедиантам по своей натуре. Ведь пересмешник — не комедиант. Вот единственное объяснение, почему он избрал наихудший для здравомыслящего человека образ жизни — какое-то время он убегал от власти, чтобы не оказаться в её капкане.
И всё же с помощью Венички из поэмы «Москва — Петушки» писатель не отказывает себе в удовольствии время от времени поюродствовать и показать своим сотоварищам по перу козу, что на Руси использовали как жест, изгоняющий нечистую силу. Ведь юродствовать и паясничать, согласитесь, — не одно и то же.
Итак, в моём повествовании о Венедикте Ерофееве без писателей-шестидесятников не обойтись. Не буду утверждать, что ко всем этим людям он относился с безразличием. Другое дело, что многие из них своей жизнью и творчеством не воплощали для него моральных стандартов и не считались провозвестниками того лучшего будущего, в котором он хотел бы оказаться. Ни у кого из них не было даже предчувствия, что жизнь Советского государства основательно изменится, а право частной собственности будет охраняться законом. Им казалось, что власть коммунистов навсегда, до скончания веков — настолько она прочно утвердилась в сознании советских людей, подобно вросшим в вечную мерзлоту домам на сваях из сверхпрочной стали или на арматурном каркасе, залитом бетоном. С большинством диссидентствующих писателей-семидесятников Венедикту Ерофееву было тоже не по пути. Их психологическую установку он быстро уяснил и тут же занёс в блокнот: «Нам чёрт не брат и Бог нам не владыка»9.
В исторической повести Натана Эйдельмана «Апостол Сергей» речь шла не о восстании на Сенатской площади 15 декабря 1825 года в Петербурге, а о более позднем по времени бунте целого полка в Чернигове и его вдохновителе Сергее Ивановиче Муравьёве-Апостоле[142], повешенном среди пяти декабристов на кронверке Петропавловской крепости. Сергей Муравьёв-Апостол относился к радикальным заговорщикам, участвовал в управлении Южным тайным обществом и, как было указано в приговоре Верховного суда, «имел умысел на цареубийство; изыскивал средства, избирал и назначал к тому других: соглашаясь на изгнание императорской фамилии, требовал в особенности убиения цесаревича и возбуждал к тому других...».
Что говорить, и по нынешним временам перед нами личность с криминальными наклонностями. В этом же приговоре среди многих обвинений приводится факт подкупа священника для чтения лжекатехизиса, составленного Сергеем Муравьёвым-Апостолом перед восставшим Черниговским полком. Именно это событие легло в основу концепции Натана Эйдельмана. Изложу её в самом общем виде.
Сергей Муравьёв-Апостол и его друг Михаил Бестужев-Рюмин воплощают собой истинных христиан и будут прощены Господом Иисусом Христом. По представлению писателя, в христианстве заложены отрицание рабства и провозглашение милосердия и свободы. Именно поэтому Сергей Муравьёв-Апостол предстаёт на страницах повести человеком редкого благородства, мужества и христианских добродетелей. Иными словами, он, по убеждению писателя, всецело соответствует своей фамилии.
Булат Окуджава повестью «Глоток свободы» вторит своему коллеге. Тема декабризма и образ Павла Ивановича Пестеля[143] поданы им через чувства и размышления Ивана Евдокимовича Авросимова, писаря в высочайше утверждённой комиссии по расследованию преступной деятельности участников восстания на Сенатской площади. Любовно-лирические линии в сюжете повести оттеняют её основную политическую идею — неудавшееся восстание декабристов было для судьбы России трагическим событием. Сорвавшийся план побега Пестеля и различные обстоятельства, ему сопутствующие, усиливают трагизм повествования. Повесть Булата Окуджавы — реквием по несбывшимся надеждам.
Венедикту Ерофееву была куда ближе оценка декабристов Александром Солженицыным в статье «“Русский вопрос” к концу XX века»: «Теперь уже никого не тревожит, что некоторые черты декабристских программ обещали России революционную тиранию, иные декабристы на следствии настаивали, что свобода может быть основана только на трупах»10.
Писатели, кумиры молодёжи конца 1960—1970-х годов, не обращали внимания на отношение Николая I к арестованным участникам восстания на Сенатской площади.
Солженицын вносит коррективы в характеристику образа царя как тирана, необузданного в своей жестокости к восставшим: «Все нижние чины были прощены через четыре дня; при допросах 121 арестованного офицера не было никакого давления и искажения; из приговорённых судом к смерти тридцати шести Николай помиловал тридцать одного»11.
Как тут ни верти, а вывод напрашивается один, причём без всяких натяжек. При всей свежести языка и оригинальности повествования практически все прославленные авторы книжной серии «Пламенные революционеры» отличались, как и их герои, политическим радикализмом левой направленности. У некоторых из них этот радикализм слегка завуалирован лирическими отступлениями, а большей частью — ничем не прикрыт. И ещё одна, наиболее важная черта в их отношениях с окружающим и враждебным им миром. Как это ни прискорбно, большинство героев этих повестей ни в грош не ставят индивидуальность человеческой личности. Внешние обстоятельства, а не сам человек, определяют выбор. Постараюсь подкрепить моё утверждение новыми примерами.
В чём-то конкретном упрекать этих писателей глупо. Они писали так, как требовали обстоятельства жизни в СССР после смерти Сталина и соответствующие умонастроения, господствовавшие в молодёжной среде того времени. Ведь и главная установка, принятая в 1961 году на XXII съезде КПСС, по которой предлагалось советскому народу выстраивать свою последующую жизнь, была мечтой-идеей, заведомо невыполнимой: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме».
На эту безответственную декларацию Венедикт Ерофеев в «Записных книжках 1980 года» приводит ироническое заявление Мао Цзэдуна[144], сделанное им в 1958 году: «Подождём самое меньшее два-три года после вступления Советского Союза в коммунизм, а затем вступим сами, чтобы не поставить в неудобное положение партию Ленина и страну Октября»12.
Культ прекраснодушия набирал силу, но он не был пропитан кровью, как при Сталине, а скорее его прообразом был незлобивый, витающий в мечтах помещик Манилов из поэмы Николая Гоголя «Мёртвые души». На эту эфемерную булочку с изюмом советская молодёжь на очень короткое время клюнула, но вскоре спохватилась и взглянула на окружающую жизнь трезвыми глазами. Она поняла, что её бесстыже водят за нос и принимают за толпу легковерных идиотов. Надо было после снятия со всех постов Никиты Сергеевича Хрущева как-то снизить в молодёжной среде градус недовольства напоминанием о борьбе с проклятым царизмом и возродить пафос освобождения от монархической власти до появления культа Сталина и последующих за этим массовых репрессий в СССР. Вот потому-то власть, состоявшая из тех, кто убрал Хрущева с политического поля, затеяла новую пропагандистскую кампанию, частью которой стала книжная серия «Пламенные революционеры». Тут и пригодилась партийная история по Владимиру Ильичу Ленину. Тут и пришлись ко двору писатели-правдолюбцы.