Венедикт Ерофеев: человек нездешний — страница 45 из 163

Известная писательница, литературовед Лидия Яковлевна Гинзбург[192] записала в своём дневнике, что Юрий Тынянов в романе «Смерть Вазир-Мухтара» продемонстрировал «неумение видеть и понимать людей»4. Она назвала это произведение «удивительным образцом какой-то мелкой гениальности»5, посчитав его «скорее истерическим, чем историческим»6.

Борис Михайлович Парамонов, философ, эссеист и поэт, придерживается противоположного мнения, называя роман лучшим из книг, появившихся в советской — подсоветской — печати. Он убеждён, что «роман о Грибоедове задуман как притча о пореволюционной русской культурной элите, вынужденной служить большевикам»7. По его словам, Тынянов показал эпоху, в которой «не было места прежним лёгким людям».

Я согласен с такой оценкой. Действительно, люди пушкинского круга в жизни были лёгкими, но не гибкими, в отличие от людей нынешних. Лёгкими на подъём и лёгкими в общении с друзьями, которое проходило не только в весёлых и затяжных попойках, но и в беседах. Иногда беседы сопровождались спорами, а споры переходили в столкновения и порой заканчивались дуэлями со смертельным исходом. Умели эти люди быть лёгкими и в обращении с женщинами. Не важно, что они большей частью имели дело с романтическими натурами или особами легкомысленными. Время тогда было необычное — порывистое и хмельное. Оно могло занести куда угодно. Буржуазия тогда делала первые робкие шаги, и в обществе культовые фигуры представляли гусары, действующие быстро, напористо и смело не только на поле брани, но и в более интимной обстановке.

В полушутливой форме об этом старом времени в сопоставлении с нынешним в своём блокноте оставил запись Венедикт Ерофеев: «Прежде у людей был оплот. Гусар на саблю опирался. Лютер — на Бога, испанка молодая — на балкон. А где теперь у людей опора?»8

Поколение этих непосредственных людей исчезало не сразу. Оно умирало долго и мучительно. Чудом уцелевшие его представители иногда неожиданно возникают среди нас, как привидения. Я отношу Венедикта Ерофеева, пусть это не покажется странным, к таким, почти исчезнувшим среди нас «лёгким людям». На их смену пришли азартные игроки, делающие большие ставки и по ходу дела меняющие правила игры в свою пользу.

Уже при жизни автора романа «Смерть Вазир-Мухтара», как утверждает Борис Парамонов в беседе с критиком Александром Генисом, был «вынесен, развеян по ветру прежний русский век, тот самый, который назвали Серебряным, насильственно прерван процесс созидания новой русской культуры, уже познавшей свои триумфы»9. И приходит к выводу, что роман «Смерть Вазир-Мухтара» — «с ключом» и ключ этот — к нынешним событиям, к новому построссийскому времени. «“Смерть Вазир-Мухтара” — не только и не столько исторический роман о Грибоедове, но главным образом — аллегория советского времени, мёртвой хваткой задавившего русскую культуру»10.

Из этого вывода следует, что советская интеллигенция довела этот процесс разрушения до апогея и на корню извела самое себя — традиционный тип русского человека с устойчивыми нравственными убеждениями, а не с расплывчатыми понятиями.

Надежда Яковлевна Мандельштам эталоном понятия русская интеллигенция считала российских сельских учителей XIX века, которых больше не существует. Елена Мурина вспоминает: «Нельзя было с ней не согласиться. Действительно, эталон сельского учителя с его жертвенным самоотречением ради служения демократическим идеалам и народу, определявшим его нравственный кодекс, стал достоянием истории, когда интеллигенции была навязана роль прослойки, обслуживающей идеологию»".

Филолог Ирина Степановна Скоропалова пишет о том, что означало в России слово «интеллигенция», вошедшее в русский язык в 20—30-е годы XIX века и существовавшее уже в словаре лиц пушкинского круга: «Оно встречается, например, в дневниковой записи В. А. Жуковского от 2 февраля 1936 года. В “Опыте философского словаря” профессора А. И. Галича, где объясняется как “разумный дух” (“высшее сознание”). В Россию слово “интеллигенция”, придуманное О. де Бальзаком, пришло из Франции; во французском же языке тогда не привилось и было заимствовано в дальнейшем из русского для обозначения “класса интеллектуалов”. В России понятие “интеллигенция” изначально ассоциировалось не только с принадлежностью к высшему свету и с европейской образованностью, но и с нравственным образом мыслей и поведением. Оно получает распространение в российском обществе в 60-е гг. XIX в. Благодаря П. Д. Боборыкину, характеризовавшему интеллигенцию как самый образованный, культурный и передовой слой общества»12.

У Венедикта Ерофеева в «Записных книжках» есть определение понятия «интеллигенция», которое дал Георгий Петрович Федотов[193], историк, философ, литературовед, которое было ему по душе: «Русская интеллигенция есть группа, движение, традиция, объединённые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей»13.

Приведу из романа «Смерть Вазир-Мухтара» небольшую часть диалога между декабристом Иваном Григорьевичем Бурцевым[194], либералом из Северного общества декабристов, и Александром Сергеевичем Грибоедовым. Разговор старых товарищей происходит после восстания на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Речь идёт о проекте преобразования Закавказья, разработанном Александром Грибоедовым:

«Бурцев захохотал гортанно, лая. Он ткнул маленьким пальцем почти в грудь Грибоедову.

— Вот, — сказал он хрипло. — Договорились. Вот. А вы крестьян российских сюда бы нагнали, как скот, как негров, как преступников. На нездоровые места, из которых жители бегут в горы от жаров. Где ваши растения колониальные произрастают. Кош-шенель ваша. В скот, в рабов, в преступников мужиков русских обратить хотите. Не позволю! Отвратительно! Стыдитесь! Тысячами — в яму! С детьми! С женщинами! И это вы “Горе от ума” создали!

Он кричал, бил воздух маленьким белым кулаком, брызгал слюною, вскочил с кресла.

Грибоедов тоже встал. Рот его растянулся, оскалился, как у легковесного борца, который ждёт тяжёлого товарища.

— А я не договорил, — сказал он почти спокойно. — Вы бы как мужика освободили? Вы бы хлопотали, а деньги бы плыли. Деньги бы плыли, — говорил он, любуясь на ещё ходящие губы Бурцева, который не слушал его. — И сказали бы вы бедному мужику российскому: младшие братья...

Бурцев уже слушал, открыв толстые губы.

— ...временно, только временно не угодно ли вам на барщине поработать? И Кондратий Фёдорович (Рылеев. — А. С.) это назвал бы не крепостным уже состоянием, но добровольною обязанностью крестьянского сословия. И, верно, гимн бы написал»14.

Борис Парамонов подметил одну распространённую особенность в сочинениях советских историков. Его наблюдение можно отнести и к талантливым советским писателям: «Советские историки отнюдь не невежды, это скорее авгуры, говорящие на условном языке, который нельзя понимать буквально. Очень часто они говорят правду — но зашифрованную неким кодом»15.

Трудно не согласиться и с другим предостережением критика: «Нельзя делать историю ареной и мотивировкой сегодняшней борьбы, какой бы мастер ни брался за эзопов язык... <...> на нём нельзя сказать простую правду»16.

Вернусь к Венедикту Ерофееву. Вот что он сказал на страницах газеты «Московские новости» от 10 декабря 1988 года, отвечая на вопрос о том, как он относится к тому, что советская интеллигенция должна унаследовать лучшие традиции интеллигенции русской: «Понимаю, понимаю, о чём речь. Но это чистейшая болтовня. Чего им наследовать? Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и она ещё претендует на какое-то наследство...»17

23 апреля 1990 года, меньше чем за месяц до смерти Венедикта Ерофеева, его навестил главный редактор журнала «Континент» писатель Владимир Максимов. Он и в конце жизни не изменил своё мнение о творческой интеллигенции: «Как можно ругать народ, который погубила интеллигенция, прославляя в книгах и т. д. советскую действительность?»18

Венедикт Ерофеев был прав отчасти. Он почему-то пощадил радикальную русскую интеллигенцию начала XX века. Я его понимаю. Ведь тогда ему вообще не на кого было бы опереться. А ведь именно эта интеллигенция по своему недомыслию подготовила общественное сознание к событиям 1917 года. Вспомним хотя бы дореволюционный журнал «Сатирикон» и его сотрудников, развенчивающих монархический строй в России. Среди них был Саша Чёрный[195], к которому Венедикт Ерофеев относился по-приятельски: «Вместо влюблённости — закадычность». И далее: «С башни Вяч. Иванова не высморкаешься, на трюмо Мирры Лохвицкой не поблюешь. А в компании Саши Чёрного всё это можно: он несерьёзен, в самом желчном и наилучшем значении этого слова»19.

Игорь Авдиев, ближайший друг Венедикта Ерофеева, вспоминает о тетрадях, в которых содержались выписки из различных поэтических сборников: «Одна тетрадь была переполнена “Сатириконом” — Евгений Венский, Иван Козьмич Прутков, Василий Князев, Сергей Горный, Саша Чёрный...»20

Коллективные выставки «сатириконцев» обладали такой художественной и политической притягательностью, что публика валила на них валом, а отзывы печати были восторженны до неприличия. Некоторые из этих выставок путешествовали по многим городам, переезжали из Петербурга в Москву, а затем в Харьков, Киев и Одессу. Популярность журнала дошла до того, что в Дворянском собрании устраивались балы «Сатирикона». Все словно сошли с ума. Власть напоминала унтер-офицерскую вдову, которая сама себя ежедневно секла. Умные люди всю силу своего таланта сосредоточили на развенчании авторитета российской монархии, не желая замечать того, что, осуждая проявления деспотизма, подвергают поруганию выработанные в российском обществе на протяжении веков духовные и религиозные ценности.