А. С.). Об этом размышляли все: и Леонардо да Винчи, и Ши-тао (настоящее имя Жу Жоцзи; 1642 — 1707 — китайский художник династии Цин, каллиграф, садовый мастер, теоретик живописи. Его псевдоним буквально значит «Окаменевшая волна». Глубоко воспринял принципы дзен-буддизма и даосизма. — А. С.), и многие другие. Так, в Китае танский поэт Ван Вэй своим трактатом “Тайна живописи” кладёт начало философской рефлексии о том, как рисовать очевидное — то, что находится у тебя перед глазами. В даосской теории живописи/каллиграфии (ти ба), идущей от самого “Дао дэ цзина”, именно сие очевидное предстаёт самой большой загадкой. “Есть” (дао) — путь, охватывающий собой всё, включая видимое и видящего; “есть” (миао) — трудноуловимая сущность пути, без схватывания которой художник и картина не сбываются. Чтобы это произошло, взгляд должен стать непредвзятым, незаинтересованным или, проще, детским. Любопытно, что иероглиф (зи) означает и мудреца, и ребёнка. В “Дао дэ цзине” описывается такое состояние “ребячества”, детского отношения к миру как совершенная мудрость, как мастерство. <...> Художник живёт и не живёт в этом мире; он не отвлекается на мирские дрязги, не растрачивает силы на проходящее, не мутит воду — художник учится у природы. Он даёт своему духу сойтись с ней, набраться от неё естественности. <...> Но искусство — это не слепое подражание (ещё цзиньские мастера соединили его с мистикой и мудростью, — с иероглифом, — дабы одно помогало другому постичь тайну вечного), а содействие природе. Художник ей не раб, а ученик; помимо прочего, он учится у неё точности»5.
Возвращаясь к предыстории гонений в СССР на так называемую авангардную культуру, восстановлю точную дату, когда эта инициатива отдельных критиков превратилась в партийную и, соответственно, общегосударственную доктрину, — 28 января 1936 года. Именно в этот день газета «Правда» опубликовала статью под впечатляющим заголовком «Сумбур вместо музыки» с подзаголовком «Об опере “Леди Макбет Мценского уезда”». Напомню, что это опера Дмитрия Шостаковича.
Процитирую небольшой отрывок из этой статьи: «Это музыка, умышленно сделанная “шиворот-навыворот”, — так, чтобы ничего не напоминало классическую оперную музыку, ничего не было общего с симфоническими звучаниями, с простой, общедоступной музыкальной речью. Это музыка, которая построена по тому же принципу отрицания оперы, по какому левацкое искусство вообще отрицает в театре простоту, реализм, понятность образа, естественное звучание слова. Это — перенесение в оперу, в музыку наиболее отрицательных черт “мейерхольдовщины” в умноженном виде. Это левацкий сумбур вместо естественной, человеческой музыки. Способность хорошей музыки захватывать массы приносится в жертву мелкобуржуазным формалистическим потугам, претензиям создать оригинальность приёмами дешёвых оригинальничаний. Это игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо»6.
В то время даже идиот из идиотов понимал, что́ означает это предупреждение с использованием наречия меры и степени очень. И действительно, кончалось очень плохо для тех, кто либо по недомыслию своему, либо по простоте душевной чего-то в этом предостережении недопонял.
Венедикт Ерофеев в одном из блокнотов 1975 года вспоминает мантру поэта Александра Ильича Безыменского[206] на ту же тему:
Лишь был бы зорким наш партийный взгляд,
Лишь был бы ясным наш партийный разум7.
Было чего просить у высших сил. У первых лиц государства к этому времени взгляд был уже слегка мутноватым, а разум вообще превращался в куриный и склеротический. Я был знаком с Александром Безыменским. В РСДРП(б) он вступил до октябрьского переворота, был участником восстания в Петрограде. Помню, как в дружеской компании он с гордостью рассказывал, что ему пришлось пережить на своём веку многое: от рукоплесканий делегатов XVI съезда ВКП(б), на котором он выступил с речью в стихах, и до исключения из партии. Так и жил — как на качелях. Человеком он был сообразительным, всё происходящее понимал и знал, как себя вести на крутых поворотах истории. Вот потому-то и делился накопленным опытом с молодым поколением поэтов и художников. Кого-то из них даже воспитал в своём духе, и эти люди, мои одногодки, были ему благодарны вплоть до коренных изменений в России после августа 1991 года.
Известная в кругах московских нонконформистов талантливая писательница Зана Николаевна Плавинская[207], говоря о художниках-шестидесятниках Владимире Павловиче Пятницком[208], Анатолии Тимофеевиче Звереве[209], Александре Васильевиче Харитонове[210], Дмитрии Петровиче Плавинском[211], Вячеславе Васильевиче Калинине, приписывала их «к разновидности русских романтиков, парящих на крыльях зелёного змия»8.
Зана Николаевна с пониманием обрисовывала создавшуюся ситуацию несвободы: этих художников душил в своих объятиях, словно спрут, «“социалистический реализм”, — не существующий в жизни, но ловко управляющий всеми девятью музами громадной утопической страны». Свою веру в победу свободного искусства она вкладывала в почти священную мантру: «В искусстве достигает цели тот, кто идёт по канату через пропасть, а те, кто выбирает бульвар, — ломают себе шею»9. И ещё на одну важную особенность психологии нескольких своих друзей-художников обратила внимание Зана Плавинская: «Ни Зверев, ни Харитонов, ни Плавинский, ни Калинин не понесли свои холсты на “Бульдозерную выставку”. Их можно было бы заподозрить в трусости, в лучшем случае в осторожности, но главная причина — проста: они были свободны от политики»10.
Все они были, как и Венедикт Ерофеев, одинокими волками, избегающими опять оказаться в волчьей стае. К счастью для себя, в такую стаю Венедикт Ерофеев не входил и даже не стремился плотно общаться, как увидим, со сплотившимися в группу политически настроенными художниками, вскоре уехавшими из СССР. Спорадические с ними контакты его вполне устраивали.
Он познакомился с помощью Натальи Шмельковой с теми из этих художников, кого он ещё не знал.
Наталья Шмелькова вспоминает одну из таких встреч с Венедиктом Ерофеевым в июне 1987 года в квартирном салоне Наташи Бабасян по случаю чтения «Вальпургиевой ночи» профессиональным артистом из Театра им. К. С. Станиславского: «Являемся. Квартира набита народом. Из знакомых мне — художники Таня Киселёва, Саша Москаленко и с букетом роз для Венички филолог Зана Плавинская. Она уже как-то встречалась с Ерофеевым на квартире Славы Льна (Вячеслав Константинович Епишин, поэт, друг и сотрапезник В. В. Ерофеева. — А. С.), где часто собирались литераторы и художники, читались по кругу стихи и проза. Зана рассказывала, что, когда очередь дошла до неё, она прочла оду “Бог” Державина. Сидевший особняком и тихо попивавший свой персональный коньяк Ерофеев вдруг произнёс: “Какие девушки в Москве бывают. Державина читают наизусть”, — и почтительно поцеловал ей руку. Больше она его не видела и в этот вечер так и не поняла, вспомнил ли он её»".
Игорь Авдиев, близкий друг и единомышленник Венедикта Ерофеева, не считает это «почтительное целование руки» соблюдением только правил этикета. Оно означало нечто большее — проявление глубокого уважения к Зане Плавинской: «О, как много говорит этот жест тем, кто хорошо знал Веничку! Такое искреннее проявление чувств — при всех! (Я думаю, что Веничка и в церковь-то ходил так редко, чтобы при всех священнику руку не целовать)»12.
Позднее Зана Плавинская написала и на собственные средства издала книгу-альбом «Венедикт Ерофеев. Владимир Пятницкий».
Венедикт Ерофеев предпочитал одиночество. Оно было ему не в тягость. В этом состоянии он отвечал только за одного себя. Одиночество Венедикта Ерофеева не было отчаянным или угнетающим, как, например, у Иосифа Сталина. Оно всегда приносило ему вдохновение. Поэтому для его одиночества вполне уместно определение «вдохновляющее». К несчастью, судьба редко отличается щедростью к писателям и не всегда одаривает их вдохновляющим одиночеством. Чаще всего она преподносит им одиночество унылое, сопровождаемое творческими муками, а также обильными возлияниями. Стоит вспомнить Сергея Довлатова, сказавшего о своей жизни: «Чего другого, а вот одиночества хватает. Деньги, скажем, у меня быстро кончаются, одиночество — никогда...»13
Одиночество и свобода для Венедикта Ерофеева были понятиями синонимичными. Унылое одиночество со свободой не сопрягается. Оно при всей своей удручающей тоске всегда алчет лучшего — вдохновляющих импульсов извне.
В те ещё недавние годы доверительные, «тёплые» отношения между умными и образованными людьми из преподавательской или академической среды устанавливались чрезвычайно редко. Неформально общались друг с другом преимущественно те, кто был знаком чуть ли не с малых лет, живя в одной коммуналке, или те, кто вместе учился, или те, кто ходил в какой-то один кружок в Доме пионеров или сызмальства занимался спортом.
Особенно отличались церемониальной чопорностью, кастовой холодностью, дефицитом доброжелательства литературоведы и критики, занимавшиеся современной советской литературой. Недаром Осип Мандельштам ещё в 1930-е годы отозвался об этой академической интеллигенции с обезоруживающей откровенностью: «Все они продажные...»14
Большевики, как известно, были людьми дела и превратили мечту утопистов в быль. При воспоминании о том, какой ценой эта быль создавалась, некоторые впечатлительные люди умирали от инсультов и инфарктов.
Венедикт Ерофеев понимал, в какой стране родился и живёт. СССР был для него мессианской державой, подорвавшей силы в бесплодных попытках превратить весь мир в коммунистическое братство.