Автор поэмы «Москва — Петушки» вплоть до горбачёвской перестройки сторонился молодых литераторов, членов Союза писателей СССР. Знал, что от общения с ними пользы будет с гулькин нос, куда больше неприятностей. Имея дело с немногими из них, он неоднократно попадал впросак.
1950-е годы оглушали нас своей противоречивостью. С одной стороны, по стране прошла широкая волна политических реабилитаций, а с другой — новые политические аресты по доносам осведомителей.
Об этом времени у Венедикта Ерофеева есть запись в дневнике: «В промежуточных, в 50-х годах в ходу была песня: “Посмотришь на часы — как будто рассвело. Посмотришь за окно — ещё не рассветало”»15. Известный журналист и писатель Александр Сергеевич Поливанов обращает внимание на одну особенность личности писателя: «Он ни разу в своей жизни не пытается опубликовать произведения в официальной печати. Для него как будто не существует ни “Нового мира”, ни “Октября”, ни других журналов, нет Союза писателей, нет официальных наград, нет самого статуса — советский писатель»16.
Печальнее всего другое. Уже написав поэму «Москва — Петушки» и получив некоторую всероссийскую известность в самиздате, Венедикт Ерофеев не вызвал к себе как писатель интереса со стороны большинства культовых фигур своего времени. Большая часть этих людей воспринимала поэму «Москва — Петушки», как радикальный политик и американист Сергей Станкевич, с чисто прагматической позиции — «больной предсмертный бред советской империи, помиравшей на наших глазах»17. Станкевич в своей оценке поэмы не был одинок.
Свидетельствует Александр Витальевич Гордон, свояк режиссёра Андрея Арсеньевича Тарковского[212]: «Я решил показать Андрею самиздатовскую повесть Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”. Дали мне её прочесть на сутки, и я сделал закладки на смешных страницах, в частности на рецептах приготовления коктейлей, таких как “Слеза комсомолки”, “Ханаанский бальзам”, “Сучий потрох”, и тому подобное. Хотел отвлечь или развлечь Андрея. Андрей полистал, бегло пробежался по некоторым строчкам и вернул мне книгу, без комментариев. Только слегка улыбнулся. Знаю, мол, есть такой автор Веничка Ерофеев — большой пьяница. Веничка был в это время в моде, а Андрей моды не любил»18.
Как написал Венедикт Ерофеев в своей тетрадке: «И чего из себя воображает? Прямо не человек, а букет цветов из Ниццы»19.
К этому мне, собственно говоря, нечего добавить. Стеснителен и горд по натуре был Венедикт Васильевич, и не мог он позвонить кому-нибудь из известных и великих и сказать в трубку задушевным голосом, как поэт Леонид Губанов поэту Ольге Седаковой: «Лелька! Когда же мы поговорим запросто, как гений с гением? То есть тет-а-тет?»20 Чего-чего, а вот развязности и наглости в Венедикте Ерофееве отродясь не было.
Но судьба всё-таки благоволила ему. Для общения оставались влюблённые в него женщины, а также круг друзей, сильно расширившийся после публикации поэмы «Москва — Петушки» на Западе. В этот круг входили несколько писателей, намного больше художников и учёных, а также просто хорошие люди.
Закончу эту главу небольшим отрывком из поэмы «Москва — Петушки»: «А я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжёлого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окоснение души? и затмение души тоже. Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой — меньше. И на кого как действует: один смеётся в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только ещё начинает тошнить. А я — что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счёт и последовательность, — я трезвее в этом мире; на меня просто туго действует... “Почему же ты молчишь?” — спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну, что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать...»21
Глава четырнадцатаяНЕ ОШИБИТЬСЯ БЫ В РЕЦЕПТАХ
Глядя в прошлое, понимаешь, какая деформация в мозгах произошла у советской творческой интеллигенции, сплющенной прессом идеологической цензуры и репрессивной деятельностью ОГПУ, НКВД, МГБ и КГБ. Её определённая часть лишилась духовной самостоятельности. Однако оставались и другие. Они, как пел Владимир Высоцкий, шли, пока были живы, «по-над пропастью, по самому по краю».
В советской науке и культуре 1950-х годов уцелели те учёные, художники и писатели, у кого интеллект и нравственность составляли одно целое. Для них ум и талант не были средством выбиться в люди и сделать карьеру, а оставались могучей силой, способной защитить и от психологии толпы, и определиться с собственным убежищем в строго конформистском и сословном советском обществе. В этой борьбе за личную свободу, за «самостоянье» существовало, впрочем, искушение: впасть в гордыню, обособиться от людей и оказаться в самоизоляции. О такой опасности предупреждал философ Иван Александрович Ильин. Стоит прислушаться к его пониманию личной свободы: «...чувство собственного духовного достоинства — это не самомнение, не самоуверенность, не тщеславие и не гордость, а именно чувство собственного достоинства, в котором уважение к своему духу есть в то же самое время смирение перед лицом Божиим; это предметная уверенность, доведённая до очевидности, до убеждения, до основы личной жизни...»1
Ирма Викторовна Кудрова, выдающаяся исследовательница творчества Марины Цветаевой, называет, исходя из собственного опыта, а также используя формулировки Джорджа Оруэлла в романе «1984», основные положения нового вероучения советского человека: «не чёрное — значит, белое», «не наше — значит, от акул империализма», «против нас — значит, в угоду и за мзду»2.
Анатолий Собчак в книге «Сталин. Личное дело» приводит шесть заповедей безопасности советских граждан, почерпнутых им из книги Абдурахмана Авторханова[213], видного политолога русского зарубежья:
«1. Не думай.
2. Если подумал, не говори.
3. Если сказал, не записывай.
4. Если записал, не печатай.
5. Если напечатал, не подписывай.
6. Если подписал, откажись»3.
Уже по одной этой тактике выживания можно судить о том, какой чудовищный разрыв со старой моралью произошёл в сознании строителей социализма в отдельно взятой стране.
Да что тут говорить, когда на восемнадцатом году существования советской власти 7 сентября 1935 года Центральным исполнительным комитетом (с 1922 по 1938 год высший орган государственной власти) и Советом народных комиссаров (с 1923 по 1946 год высший орган исполнительной и распорядительной власти) было принято постановление «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних», вводившее применение к несовершеннолетним, начиная с двенадцати лет, любых форм уголовного наказания, вплоть до смертной казни. Это постановление превратилось в статью 12 Уголовного кодекса РСФСР в следующей редакции: «Несовершеннолетние, достигшие двенадцатилетнего возраста, уличённые в совершении краж, в причинении насилия, телесных повреждений, увечий, в убийстве или в попытке к убийству, привлекаются к уголовному суду с применением всех мер наказания».
Добавлю к этой информации немаловажное уточнение. Норма о возможности назначения смертной казни для лиц в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет действовала в СССР с 1935-го по 1947-й и с 1950 по 1959 год.
Как писал Анатолий Собчак в своей последней книге, у этого закона была сугубо утилитарная цель: «Он понадобился (Сталину. — А. С.) для давления на обвиняемых по политическим процессам, у которых были дети»4.
Чему тут удивляться? Напомню, что большевики свой путь в будущее, который закончился для них в августе 1991 года, начали с расстрела царской семьи. Младшим из детей, царевичу Алексею Романову, было тринадцать лет, а его сестре, царевне Марии, за месяц до смерти исполнилось девятнадцать.
Была ли какая-то необходимость в убийстве больного мальчика и юной девушки? Ведь монархия прекратила своё существование в феврале 1917 года. С кого теперь спросишь за это преступление?! Ожидалось, что судьбу России решит Учредительное собрание. Собрание это разогнали, кое-кого пересажали, а дальше пошло-поехало... С малых лет многое Венедикту Ерофееву пришлось перечувствовать и передумать, чтобы написать: «Деревья гибнут без суда и следствия»5.
Уже в XIX веке декабрист Пестель предрекал: «Однако России далеко до грядущих блаженств»6, а «неистовый Виссарион (Виссарион Григорьевич Белинский[214]. — А. С.) тот и вовсе негодовал: “Мы живём в стране, где нет гарантии личности, чести, собственности” (письмо к Гоголю)»7.
Люди, которых Венедикт Ерофеев видел по телевизору и слушал по радио, уверенно и жёстко обосновывали своё право на власть теорией исторического материализма, разработанной Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом. Вот что приводило его в ярость: «Слишком зловонное и ублюдочное толкование диалектичное™ во всех случаях крайних мерзостей и непоследовательностей. Они крадут из бескрайних, германских кладовых (Гаммельн) только то, что им съедобно и необходимо. Крысолова на них нет, и с хорошей дудочкой и хорошего пруда, чтоб их орлята не только летать учились, а и пускать пузыри. И т. д.»8.
Пришлось Венедикту Ерофееву немало прочитать страниц из многотомных сочинений Карла Маркса и Фридриха Энгельса, чтобы прийти к невероятному открытию, что эти высшие и почитаемые в его стране авторитеты, знатоки всего и вся, не считают славянские народы за людей и полагают необходимым их полное порабощение и даже уничтожение ради счастливого будущего человечества: «И вот ещё Маркс в “Новой Рейнской газете”: “Судьба западных славянских народов — дело уже конченное. Их завоевание совершилось в интересах цивилизации. Разве же это было “преступление” со стороны немцев и венгров, что они объединили в великие империи эти бессильные, расслабленные, мелкие народишки и позволили им участвовать в историческом развитии, которое иначе осталось бы им чуждым?!»