[255]: «Равенство есть вещь самая естественная и в то же время химера».
К тому же оставшиеся на прежних постах номенклатурные кадры уяснили себе, что начавшаяся борьба с культом личности Сталина вовсе не означала упразднения высочайшего авторитета и снижения статуса личной власти (при коллективном руководстве) первого (генерального) секретаря ЦК КПСС.
Переиначив строку из пушкинской «Сказки о царе Салтане, о сыне его славном и могучем князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди», Венедикт Ерофеев в одном из своих блокнотов деликатно обозначил главного из главных в нашей державе: «Стороны той государь, Генеральный секретарь»7.
Преподаватели Венедикта Ерофеева не догадывались, что с восторгом принятый ими на филологический факультет МГУ молодой человек даже в малолетстве своём упрямствовал в непонятно откуда взявшихся предубеждениях. Он, как я уже писал, наотрез отказался вступать в пионеры. Что ни говорите, мальчик был особенный, с дореволюционными представлениями о чести и достоинстве.
Венедикт Ерофеев не был психологически порабощён официальной идеологией. Воля сопротивляться официозу у Венедикта Ерофеева оставалась достаточно сильной, чтобы не поддаваться всякого рода соблазнам и искушениям. Достоинство человека, умеющего думать своей головой, он не растерял и в дальнейшем — в своих скитаниях по СССР.
В стране, превратившейся в бюрократическое и сословное государство, начался процесс реабилитации несправедливо осуждённых по политическим статьям людей. Ведь в сталинские времена никто не был застрахован от ареста. Он мог состояться из-за случайного стечения обстоятельств, в результате конфликта с начальством или доноса.
На первом курсе филологического факультета МГУ больше чем половина поступивших в 1955 году студентов была из семей, в которых кого-то из близких либо расстреляли, либо надолго посадили. Владимир Катаев в своих воспоминаниях обращает на это обстоятельство особое внимание: «О репрессиях сталинской эпохи знал практически каждый из нас по собственному семейному опыту. У меня, скажем, дед, которого взяли в мае 1938-го, так и не вернулся домой. У Володи Муравьёва, часто приходившего в комнату напротив, нервно-ироническая манера разговора и почти трагическое выражение лица, должно быть, отражали пережитую в его семье лагерную историю. (Хотя на эти темы мы тогда предпочитали не разговаривать.) Но Венедикт, должно быть, имел свой особый личный счёт и к прошлому, и к настоящему»8.
Начиная с сентября 1953 года, согласно указу Верховного Совета СССР, Верховный суд пересматривал дела репрессированных советских граждан. В первые годы после смерти Сталина вину с невинно осуждённых сняли примерно с полутора миллионов человек, арестованных с начала 1930-х годов. Для убыстрения процесса реабилитации были созданы многочисленные комиссии, которые непосредственно в лагерной зоне изучали дела политических заключённых и без всякого промедления их освобождали. Надо признать, что к середине 1960-х годов, после удаления с политического поля Хрущева, дальнейшая реабилитация невинных людей была свёрнута. Слишком страшной и неправдоподобной предстала статистика человеческих потерь, которые понесла страна в ходе построения социализма.
А тогда, особенно после XX съезда КПСС с разоблачением культа личности Сталина, люди словно стряхнули с себя непомерную тяжесть и почувствовали надежду, что теперь всё пойдёт как нельзя лучше. Съезд проходил с 14 по 25 февраля 1956 года в Москве. На нём присутствовали делегации коммунистических и рабочих партий из пятидесяти пяти стран.
Лев Андреевич Кобяков, сокурсник и друг Венедикта Ерофеева, в разговоре со мной вспоминал о том времени: «То, о чём говорилось в закрытом докладе Хрущева на съезде, среди народа получило широкое распространение[256]. У меня такое ощущение, что официальные лица этому способствовали. Мы принялись разоблачать стукачей на нашем факультете. Те как-то внешне скукожились, старались не попадаться нам на глаза. И ещё вспоминаю одну зримую примету тех взбаламученных дней. В наших факультетских сортирах вместо туалетной бумаги лежали экземпляры книги Сталина “Вопросы ленинизма”».
Такая ситуация существовала не больше года, а затем потихоньку стали восстанавливаться прежние порядки.
Надо признать, что некоторое время жизнь на филологическом факультете проходила как на качелях: то влево, то вправо.
Сокурсник Ерофеева Юрий Романеев вспоминает: «Это было время, когда парторг факультета, специалист по Белинскому и натуральной школе, Василий Иванович Кулешов, с одной стороны, призывал студентов своего семинара бросить всё, бежать в читалку и читать “Не хлебом единым” Дудинцева в “Новом мире”, а с другой, каялся в либерализме по отношению к курсовой газете “Во весь голос”. <...> В аудиторном корпусе университета состоялась встреча студентов и преподавателей с В. Д. Дудинцевым. Писатель привёл с собой инженера-изобретателя. Речь шла о том, как трудно изобретателю в наших условиях. Ведущий мероприятие преподаватель не смог направить выступления студентов в должное русло, хотя и обращался к высшему авторитету — цитатам из В. И. Ленина. Зубастые студенты побивали Ленина Лениным же»9.
Наш современник, выдающийся мыслитель Александр Пятигорский, рассуждая в диалоге с философом Игорем Смирновым о 1950-х годах в СССР, пришёл к умозаключениям, облегчающим глубже понять ситуацию, в которой оказались Венедикт Ерофеев и его сокурсники: «Для меня и для людей, меня окружающих, главным было то, что пропала проблема смерти. Пропал почти онтологический страх. Эпоха оттепели — она ведь чем на самом деле замечательна? Теперь нам никаких частей тела не режут и наконец-то мы можем искренне поговорить. Но ведь это безумно мало! Здесь не было никакой перспективы. Пятидесятые были годами “выдоха”, но все оставались патриотами, может быть, более чем когда бы то ни было. Поэтому новая эпоха оставалась прежней, правда без ужасов прежнего. В этом отношении характерно, что эти годы не дали ничего талантливого. Идеалом была искренность. Искренность — не талант. Пафос: ну вот хоть сейчас можно не лгать. То, что я назвал псевдореализмом пятидесятых (Паустовский, Дудинцев — всего, я думаю, фигур двенадцать-пятнадцать). Крайне ограниченная реакция на то, что было, — при этом то, что было, целиком принималось. Принимался не только режим, принимался тот строй культуры, который внутри этого режима реализовывался. То есть никакой рефлексивной критики. Критика была по типу: “Ну слушайте, давайте по правде! И посмотрите, как хорошо это или как плохо то”. Но главное в том, что хорошо — это, а не в том, что плохо — то. И это не о государстве и режиме, а об отношении к ним. Полная минус-рефлексия. Отношение к человеку в текстах тех лет практически редуцируется к его отношению с режимом»10.
Отрезвлением от антисталинской эйфории стали для студентов филологического факультета МГУ события в Венгрии, начавшиеся 23 октября 1956 года. В ночь на 24 октября, день рождения Венедикта Ерофеева, в Будапешт были введены около шести тысяч военнослужащих Советской армии, 200 танков, 120 БТР, 150 орудий. Что произошло в этот день в самом центре Москвы, напротив Кремля, рассказано в летописи жизни и творчества Венедикта Ерофеева, опубликованной в первом номере историко-краеведческого альманаха «Живая Арктика» за 2005 год: «Первый бунт в соцлагере. Такой подарок ко дню рождения. И на это событие нельзя было не отреагировать. Первокурсники филфака решили организовать свой протест. Они встали группой около входа в столовую и никого не пускали. И все как бы согласились — сегодня бойкот столовой. Но где это? Это в Москве, в МГУ! Но тут на обед начали приходить китайские студенты. Они шли плотной стеной. Забастовщики начали молотить китайцев по головам сумками, книжками. Но китайцы, по-китайски настойчиво, шли, шли, и шли... и в конце концов дошли до раздачи. А в настенной газете “Вестник МГУ” выступила Наталья Горбаневская, очень активный тогда комсомольский лидер. И Горбаневская написала, что это ужасно, это отвратительно, что был организован бойкот столовой, что это, мол, гадость какая-то. Ей вторил и Никита Хрущев, который о событиях в МГУ сказал на одном из совещаний с работниками просвещения, что “некоторые тут, когда мы решаем проблемы социалистического лагеря, вместо того, чтобы хорошо учиться, устраивают вот такие вот, понимаете, непонятно что... выкрутасы, а сало, понимаете, русское едят...” и т. д. Возможно, эта эм-гэ-ушная забастовка была одним из самых первых политических переживаний у Венедикта и навсегда отучила его от активных политических действий. <...> И снова хочется вспомнить Наталью Горбаневскую, но уже через 12 лет — в 1968 году, когда бывшая убеждённая комсомолка вышла на Красную площадь защищать свободу чехов. А прививочку-то ей сделали филфаковцы 55 года»11.
В середине 1950-х годов учёные возвращались из мест заключения и ссылок к прерванной на много лет научной деятельности, иногда в те же самые институты. Парадокс заключался в том, что из одной кассы, случалось, получали зарплату люди, писавшие на своих коллег доносы, и жертвы этих доносов. Так было, например, в Институте мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР (НМЛ И), где состоял на службе Яков Эльсберг, известный стукач, «историческое лицо с мрачной репутацией». Так его назвал работающий с ним в конце 1950-х годов над трёхтомником «Теория литературы» Дмитрий Урнов, литературовед и критик. Это был впечатляющий пример советской академической учтивости. И от мерзавца чуть-чуть отодвинуться, и в грязь его мордой не окунуть. Да и не стоит грубо обходиться с таким человеком — всё-таки историческая фигура!
Ох, как любят говорить умно и витиевато многие мои коллеги-литературоведы! Как тут опять не вспомнить Оскара Уайльда: «Люди, говорящие умно, подобны бьющим камни на дороге: они засыпают вас осколками и пылью»