27
Игорь Авдиев изобразил участников ерофеевского семинара с присущей ему экспрессивностью стиля и откровенностью мысли:
«Слушателями семинара были будущие персонажи поэмы “Москва — Петушки” Борис Сорокин, Владик Цидринский... Девушки. Им дали имена как “звукам” поэта Артюра Рембо: Фиолетовая — очень симпатичная, сырая русская деваха. Как все сырые русские девахи, готова была на всё: приходила, сидела у Вени в ногах, млела и ничего не понимала. Нежная платоническая Белая. Оранжевая — скучная до интеллигентности. Слушала-слушала, изнемогала и бегала в постель к преподавателю фольклора. Её уличали, убеждали: нельзя спать с дураком! Она былинно себе изумлялась. Зелёная — у неё “было столько бровей, что хоть часть из них” (см. “Василий Розанов”) она поднимала — влип и обаяние на смерть. Серая была влюблена в Венедикта безумно. Все цветастые были нравственные экстремистки, но готовые на всё со всех сторон — физической, духовной и мистической. У русских девок это уживается. А Веня любил эти контрастности и умел любить всех девок, не отталкивая ни одной. Вспоминая любимого Венедиктом Игоря Северянина, то принцесса Юния де Виатро, то Вероника, то Инстасса въезжали к Веничке на вороном:
Лишь ты, мечтанный мой, мой светозарный,
Впусти не в очередь к себе меня!
...Чёрной было к лицу всё чёрное. Чёрной была Валентина Зимакова. Рыжие волосы в тяжёлой косе до попы. Глаза зелёные в крапинку — непросохшая акварель, издевательски смешливая, с заманиванием. Каждое движение её красивого тела начиналось как бы лёгким испугом и пластично угасало, затаивалось в ленивой величавости. Она была комсомолка, отличница и — ведьма. Она стала женой Венедикта и матерью сына — тоже Венедикта. Но Веничка всегда оставался женоненавистником. Он почитал Августа Стриндберга и Фридриха Ницше, хотя неразумное сердце звало то лютеровскую девку-умницу, то Эдварду (“Не будет человека более счастливее меня в тот день... И когда меня тянет уехать, сама даже не знаю куда”). Илаяли... — Илаяли! Принцесса Илаяли! И она откликалась. Припечаленная с пристаныванием, безысходно затуманенная, со смертною нуждою любить — не на живот, а на смерть. Как же было не любить их, как не губить! “Знать судьба-а-а моя такая”, — взвивался голос Надежды Обуховой.
Дайте мне девушку синюю-синюю,
Я проведу на ней жёлтую линию, —
распевал Вадя Тихонов. Женоненавистничество — это была юношеская личина. Но и всякий нежный человек робеет, как Веничка, перед Такой девкой. Павлово-Посад, Орехово-Зуево, Петушки. Почва — песок зыбучий, глина склизкая и болота, болота — из-под ног уходят. Вот где родятся эти девки! Вот к ней-то и ехал Веничка в поэме “Москва — Петушки”. Она была “девкой”, — женой Валентиной, она была орехово-зуевской комсомолкой Юлией Руновой (помните, младенец знал только букву “ю”...), она была Машкой из винного отдела в Железнодорожном... “Я... раздвоен, я... растроен, расчетверен, распят...”»28.
По записям в блокнотах конца 1961 года и первых трёх месяцев 1962 года помимо Юлии Руновой появилось ещё шесть влюблённых в него девушек. Среди них Нина Солдатова и Валентина Зимакова. Выяснение с ними отношений продолжалось почти четыре месяца.
18 января 1962 года Венедикт Ерофеев делает в своём дневнике запись: «Беседа с деканом. “Вы не имеете права учиться здесь, Ерофеев. Если даже постоянно будете отличником. Надеюсь, вы меня понимаете. Послезавтра, в субботу, вы должны прийти ко мне и сказать своё слово. Вы самый заметный человек в институте, вы это знаете” и т. д.
Решаем с Ивашкиной, если меня в субб[оту] выгонят, перепиваемся в стельку»29.
Итак, произошло ещё одно удивительное событие из множества других в жизни Венедикта Ерофеева. Он привлёк к себе внимание огромного количества людей. Как преподавателей, так и студентов. Не только привлёк, но и держал их в течение нескольких месяцев в постоянном напряжении и недоумении: «А что, собственно говоря, происходит на их глазах?» Такого нарушения привычного хода учебного процесса не случалось во Владимирском педагогическом институте никогда.
Глава четырнадцатаяПРОТИВОСТОЯНИЕ ДВОЕМЫСЛИЮ
Не сосчитать, сколько якобы добрых самаритян толпилось вокруг Венедикта Ерофеева, как только он появился в Москве. Затем поменял Москву на Орехово-Зуево, а Орехово-Зуево на Владимир. С новым переездом из города в город число его доброхотов росло. Каждый из них, включая преподавателей МГУ, пытался направить его, как они думали, на праведный путь. Путь этот разве что издали казался ровным, а вступивший на него уже с первых шагов всякий раз натыкался на рытвины и колдобины. Разумеется, я употребил эти слова в иносказательном смысле. Они означают, что жить в тоталитарном обществе благостно и комфортно, как ни старайся, просто невозможно, если хотя бы изредка не идти на компромиссы и не кривить душой. Венедикту Ерофееву было проще вести жизнь скромного работяги. Но при этом выбрать такой вид деятельности, который позволял бы ему не находиться долго на одном месте. Такую работу он в конце концов нашёл. Но произошло это только в 1965 году.
Чем беднее живёшь, тем лучше, думал он. Чувствуешь себя свободнее и независимее. Поступать во Владимирский пединститут он пришёл в галошах, другой обуви просто не было, а по Владимиру ходил в спортивных тапочках на босу ногу. Все вокруг думали, что он форсит. Ведь на нём были модные тогда брюки-дудочки. Купив их, он остался без ботинок. Постоянное хождение в спортивных тапочках закончилось для него медицинским диагнозом: «инфицированная поверхность левой стопы».
В перерывах между переходами из одного высшего учебного заведения в другое он наблюдал жизнь низов советского общества, проходившую при отсутствии самого элементарного комфорта. Что-то, конечно, неузнаваемо изменилось со времени Николая I. Именно в годы обучения Венедикта Ерофеева на филологическом факультете МГУ он прочитал краткий пересказ с обширными цитатами из книги маркиза Астольфа Луи Леонора де Ктостина[319] о николаевской России под названием «Записки о России французского путешественника маркиза де Кюстина, изложенные и прокомментированные В. Нечаевым». Они были изданы впервые у нас в 1910 году и переизданы в 1931 и 1990 годах. Венедикт Ерофеев прочитал одно из этих изданий в Государственной исторической библиотеке, учась на первом курсе филфака МГУ, но потом ещё не раз к этой книге возвращался, о чём свидетельствуют его «Записные книжки». В полном виде два тома труда маркиза де Кюстина были выпущены в свет только в 1996 году издательством Сабашниковых. Представляю, какие безрадостные и неоднозначные чувства вызывали в нём наблюдения французского путешественника. Например, вот это: «Русские до сих пор верят в силу лжи, и меня удивляет эта иллюзия у людей, которые так часто прибегали к ней. Не то, чтобы их ум был лишён остроты и понятливости; но в стране, где правители (курсив К.) ещё не поняли преимуществ свободы, даже для самих себя, управляемые должны отступать перед непосредственными неудобствами искренности. Приходится повторять каждую минуту: здесь все, народ и вельможи, напоминают нам византийских греков»1.
Его друзья-«русофилы» это сочинение (как будто оно появилось в печати только вчера) воспринимали как злостную и подлую клевету на русское общество в совокупности всех входивших в него слоёв населения. Конечно, кого угодно из патриотически настроенных русских могли возмутить такие рассуждения маркиза, как, например, вот это: «И я говорю себе: вот люди, вышедшие из дикого состояния и потерянные для цивилизации, и вспоминается мне страшное слово Вольтера или Дидро, забытое во Франции: “русские сгнили, не дозрев”»2.
В утешение себе Венедикт Ерофеев не раз вспоминал реакцию Фёдора Тютчева и Фёдора Достоевского на путевые заметки француза маркиза де Кюстина. А именно то, что не увидел этот француз выстраданную бесправным и измученным русским народом особую близость к Христу. То, о чём говорит князь Мышкин в романе Достоевского «Идиот»: «Надо, чтобы воссиял Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать перед ними, и пусть не говорят у нас, что проповедь их изящна...»3
Венедикт Ерофеев понял, что одной образованностью умнее и счастливее не станешь. Противоречия жизни одной наукой не объяснишь, а только в них окончательно увязнешь. Накапливаемые им с каждым проходящим годом книжные знания только увеличивали его внутренний протест против ежедневного вранья. Та же начитанность останавливала его в радикальных действиях. Не хотел он походить на фанатиков вроде Ленина и его ближайших соратников. Знал, чем это всё кончается. Сталина, кстати говоря, он таким фанатиком не считал4. Думаю, что Венедикт Ерофеев прислушался к совету чтимого им Фёдора Тютчева. Поэт писал своей дочери Анне Аксаковой: «Только правда, чистая правда и беззаветное следование своему незапятнанному инстинкту пробивается до здоровой сердцевины, которую книжный разум и общение с неправдой как бы спрятали в грязные лохмотья. Следует определить, какой час дня мы переживаем в христианстве. Но если ещё не наступила ночь, то мы узрим прекрасные и великие вещи»5.
Правда у Венедикта Ерофеева была одна-единственная — вот что вселяло в него силы и, несмотря на присущую ему осторожность, делало бесстрашным.
Он наконец-то почувствовал, что «девичник», в который постепенно превращался его полуподпольный философский кружок, где он рассказывал о христианстве, о Николае Бердяеве и Василии Розанове, это совсем не то, о чём он мечтал. Ерофеев не обольщался показным интересом симпатичных студенток к его импровизированным лекциям, зная, «где хиханьки да хаханьки, там мозги набекрень». Некоторые юноши, забредшие на его разговоры и диспуты, не изменяли атмосферу кокетства и перемигиваний, а напротив — её усиливали. К тому же в общежитии пединститута поселились два раскованных в общении и на вид симпатичных парня. Одного называли Миша Француз, а другого, по национальности осетина, почему-то Греком. Такое вот было у него прозвище. Один играл на саксофоне в институтском оркестре, а другой — на гитаре. К тому же они пели чувственные романсы. Понятно, что от этих двух типов поклонницы Венедикта Ерофеева, как говорят в Одессе, окончательно «поехали мозгами».