[979], в то время как записные книжки Ерофеева свидетельствуют, что он внимательно читал книгу Вальтера Нигга «Христианский дурак» (Der christliche Narr, 1956)[980]. С учетом этого – а также обширного круга чтения Венедикта – кажется крайне маловероятным, чтобы он не обратил бы внимания на «Похвалу глупости». Возможно даже, как отмечает Андрей Зорин, его безмолвие об Эразме и издевка в его адрес вызваны «беспокойством влияния» и нежеланием признать гуманиста, которого советский истеблишмент считает близким по духу[981].
Эта статья, однако, не ставит цели установить прямое влияние. Эразмовские черты «Москвы – Петушков» вовсе не обязательно представляют собой сознательное подражание или намеренные аллюзии. Они говорят о воссоздании литературного модуса, который Ерофеев мог воспринять не только непосредственно из «Похвалы глупости», но и от многих других писателей, продолжавших традицию эразмовской иронии (особенно от Рабле, Стерна и Честертона). «Похвальное слово заимодавцам и должникам» Панурга в третьей книге «Пантагрюэля», например, показывает, с какой легкостью может быть приспособлена под иные цели риторика Стультиции: здесь не растяжимое понятие глупости, а идея займа и долга – та copula mundi, которую использует Рабле[982]. В «Москве – Петушках», как я намерен показать, эту роль выполняет алкоголь.
Сходство между «Похвалой глупости» и «Москвой – Петушками» сложное и неоднородное, поэтому нижеследующее сопоставление состоит из пяти разделов. Сначала я рассмотрю те черты исторического и биографического сходства, которые привели Эразма и Ерофеева к сопоставимому литературному труду и принятию личины дурака-эрудита. Затем я обращусь к жанровому, формальному и риторическому сходству, при помощи которого эразмовский синтез шутки и серьезности проявляется в «Москве – Петушках». В разделах 3 и 4 я рассматриваю эразмовский подход Ерофеева к общим темам, символам и мотивам – уделяя особое внимание любви и выпивке, топосу theatrum mundi, посредническому влиянию Сервантеса и тем ценностям, которые проистекают из ерофеевской игры с парадоксами. Наконец, я рассмотрю источники эразмовской иронии в трудах Платона и Николая Кузанского, чья доктрина «ученого незнания» и «соединения противоположностей» проливает свет на философские и эстетические основания «Москвы – Петушков».
И Эразм, и Ерофеев были «странствующими» интеллектуалами, намеренными охранять свою творческую свободу от ограничений, которые накладывает на нее институциональная и авторитарная традиционность. Оба жили во времена культурного перехода, когда вроде бы всеобъемлющие, но окостеневшие интеллектуальные концепции (схоластика, марксизм-ленинизм) оказывались под угрозой – либо из‐за «удивительного объединения различных течений» (Кайзер) в эпоху гуманизма[983], либо из‐за потока самиздатовских и тамиздатовских публикаций в Москве 1960–1970‐х годов. Оба были очень эрудированными людьми, впитывавшими эти новые интеллектуальные течения, но остававшимися при этом верными Библии, особенно Новому Завету; оба считали внутренний духовный опыт более важным, чем поверхностность ритуальных действий.
Эти общие черты привели к дополнительному, особенно важному сходству их произведений. Высоко оценивая разум, оба видели определенное безумие и духовную опасность в том роде абстрактного рационализирования, который характерен для людей их типа – других ученых и мыслителей[984]. Общие противники «Похвалы глупости» и «Москвы – Петушков» – это интеллектуальное чванство, самоуверенность, «расчет и умысел»[985]. Интеллектуальное и духовное смирение было важнейшей задачей для Эразма, как и для devotio moderna, религиозного движения, которому он был так многим обязан[986]. Веничка демонстрирует сходные (павлианские) представления: человек темен и слаб, он не должен думать о себе иначе и загордиться[987]. Как и другие писатели-нонконформисты этого времени, такие как Юз Алешковский и Юрий Мамлеев, Ерофеев примеряет на себя образ дурака в качестве молчаливого упрека доктрине «научного атеизма» и современной ментальности как таковой (продолжая, таким образом, тенденции, сформированные Михаилом Зощенко, Андреем Платоновым и другими авторами раннесоветского периода)[988].
Однако главный источник сложного отношения Ерофеева к учебе и интеллектуальным абстракциям, вероятно, заключался в его собственном опыте. Поступив в Московский государственный университет в семнадцать лет, он стал жить в московском общежитии и получать стипендию, которая позволяла ему сменить сложные бытовые условия в заполярном городе Кировске на студенческую жизнь в столице. Но Ерофеев был вышвырнут из университета по прошествии менее чем шести месяцев[989]. Его юношеское произведение «Записки психопата» (1956–1958) описывает университет как «колыбель дегенерации». В нем чувствуется характерное для Достоевского подозрительное отношение к «умничанью», оторванному от чувства, которого рассказчик боится в себе больше всего. Здесь Ерофеев впервые примеряет маску дурака-эрудита, представляя себя в самом худшем свете как претендента на звание сократовского овода, который раздражает своим умничаньем и презрением к «обычной человеческой жизни». Рассказчик постоянно издевается над собой, другие люди над ним тоже издеваются и, признавая его ироническое остроумие, считают его мизантропическим дураком[990].
Если «Записки психопата» содержат в основном собрание мнений других людей о рассказчике, «Москва – Петушки» делает из этого сырья литературную личность, полностью воспринявшую подобные мнения. Веничка разговаривает главным образом сам с собой, а затем – с читателем и с ангелами, которые, по его мнению, направляют его путь; меньше всего – с другими людьми (важное исключение – попойка; см. раздел 4). Диалоги из прошлого становятся частью бесконечной болтовни, обращенной им к самому себе. В то время как рассказчику «Записок» другие советуют не зазнаваться, Веничка сам себя одергивает, вспоминая, как красовался собственной эрудицией, и посмеиваясь над этим[991].
Личность дурака-эрудита помещает и Стультицию, и Веничку одновременно внутри и вне объекта их критики, обеспечивая амбивалентную точку зрения, которая сопротивляется традиционным прочтениям этих произведений в качестве чистой сатиры. С одной стороны, маска дурака делает из обоих рассказчиков людей, находящихся вне мира «мудрецов», как Стультиция называет образованных людей. Дистанция, отделяющая их от центров интеллектуальной жизни, дополнительно подчеркивается «антисхоластическим приемом» (как это называет Уолтер Кайзер): о «Похвале глупости» сказано, что она написана en voyage, «Москва – Петушки» – в ходе кабельных работ[992]. С другой стороны, оба произведения явно представляют собой продукт тех интеллектуальных контекстов, которые они критикуют. Описывая издевательства Стультиции над ученостью своего создателя, Кайзер пишет, что «из всех приемов Эразма ничто не кажется таким человечным и трогательным, как то, что он помещает себя самого на Корабль дураков в качестве одного из пассажиров»[993]. Подобным образом и Ерофеев часто издевается над собственным интеллектуализмом устами своего тезки, Венички, а тонко организованные литературные мотивы выдают в Веничке те самые черты, которые он осуждает (например, его увлеченность идеей чисел и времени).
Кроме того, подобно Эразму, Ерофеев создает картину всеобщей глупости на спектре от простодушной до мистической разновидности, общей для Венички с тем миром, который он описывает. Поэма расходится кругами глупости – от сына-младенца Венички, который описывается как «крошечный дурак», до русского народа, который нравится Веничке за глаза без напряжения и с полным отсутствием всякого смысла; он цитирует вторую половину русской поговорки, по которой дураку можно плюнуть (или нассать) в глаза, и он сочтет, что это «божья роса»[994]. Временами Веничка сам притворяется простоватым, делая замечания, напоминающие сентенции солдата Чонкина у Владимира Войновича: «Человек смертен – таково мое мнение»; «Тьма сменяется светом, а свет сменяется тьмой – таково мое мнение»[995]. Его многочисленные отсылки к самому себе со словом «дурак» учащаются по мере того, как повествование приближается к кульминации[996].
Между «Похвалой глупости» и «Москвой – Петушками» – почти пять веков, эпоха развития нарративной прозы как доминирующего европейского литературного жанра. Рассказчик «Москвы – Петушков» рассказывает историю, использует диалог, изображает характеры (в особенности самого себя); эразмовская Стультиция ничего этого не делает.
Однако сходство между текстами преодолевает эти различия. Оно состоит, в числе прочего, в том, что ерофеевская поэма – поэма в прозе – практически не предлагает читателю традиционного романного нарратива, несмотря на обилие рассказываемых историй. Значительная часть «Москвы – Петушков», как и «Похвалы глупости» – это риторическое упражнение, подстегиваемое потребностью оправдать комические и