Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве — страница 66 из 85

лист, запечатанный в конверте, – было отправлено генералу Франко: пусть он увидит в этом грозящий перст, старая шпала, пусть побелеет, как этот лист, одряхлевший разъ…й-каудильо!.. От премьера Гарольда Вильсона мы потребовали совсем немного: убери, премьер, свою дурацкую канонерку из залива Акаба, а дальше поступай по произволению… И, наконец, четвертое письмо – Владиславу Гомулке, мы писали ему: Ты, Владислав Гомулка, имеешь полное и неотъемлемое право на Польский Коридор, а вот Юзеф Циранкевич не имеет на Польский Коридор ни малейшего права…

И послали четыре открытки: Аббе Эбану, Моше Даяну, генералу Сухарто и Александру Дубчеку. Все четыре открытки были очень красивые, с виньеточками и желудями. Пусть, мол, порадуются ребята, может они нас, губошлепы, признают за это субъектами международного права…

Ну, конечно, захватив власть в отдельно взятой деревне, первым делом правильные люди принимают правильные декреты:

Или так: передвинуть стрелку часов на два часа вперед, или на полтора часа назад, все равно, только бы куда передвинуть. Потом: слово «черт» надо принудить снова писать через «о», а какую-нибудь букву вообще упразднить, только надо подумать, какую. И наконец, заставить тетю Машу в Андреевском открывать магазин в пять тридцать, а не в девять…

Разве это не полный парадный портрет всей русской государственности, спрашиваю я вас? Чем способна она заниматься, кроме перевода часов и очередной реформы водочной торговли? Разве что объявлять войну Норвегии, хотя последнее все усложняется и остается, как правило, на уровне пропаганды.

4

Но, разумеется, «Москва – Петушки» – это групповой парадный портрет не только власти, но и народа. Все главные персонажи России застойного образца – которая так и осталась неизменной, разве что временно породила новых русских, но потом пожрала и переварила их, как и показано в финале фильма «Бумер», – явлены нам тут в исчерпывающей полноте, и ничего к ним с тех пор не добавилось. В электричке едут обязательный Митрич с обязательным внуком-уродцем (они потом почти без изменений перекочуют в «Вальпургиеву ночь», и непременные двое – интеллигент и люмпен, – один из которых, выпив, говорит «Транс-цен-ден-тально!» И контролер Семеныч, которому наливают грамм за километр, и женщина сложной судьбы, без передних зубов, но в берете, и сам Ерофеев, разумеется, куда же без него, зачем это все без него?! А ждет его развратная красавица с косой до попы, с белыми б…скими глазами. «С глазами белого цвета – белого, переходящего в белесый, – эта любимейшая из потаскух, эта белобрысая дьяволица». «И я беру еще бутылку белой – она на цвет, как у нее глаза», – писал, не сговариваясь с Веничкой, Бродский в «Любовной песни Иванова», которая, между прочим, имеет и второе название: «Подражая Некрасову». А Некрасов тут очень неслучаен, он присутствует и в «Любовной песни Иванова», и в «Москве – Петушках»: как автор «Железной дороги» – главного символа России, но еще, конечно, и как автор второй русской одиссеи XIX века, тоже, разумеется, незаконченной. Ведь «Кому на Руси жить хорошо» – это один из образцов ерофеевской поэмы, и Некрасов, между прочим, на смертном одре рассказывал Боткину, что закончить-то хотел именно пьяным, валяющимся в канаве. Крестьяне всех обошли – царя, министра, попа, – и всем плохо, а ему в канаве – хорошо! И, конечно, глава «Пьяная ночь» – наиболее близкий прототип ерофеевской поэмы: водка и странствие тут впервые увязаны. А как можно без водки странствовать по Руси, если водка – универсальный смазочный материал любого общения? Иначе от трения погибнешь. Тереться об Россию и о ее людей нельзя без этой универсальной смазки, без главного условия всех коммуникаций, без этого аналога всех ценностей, она же валюта, она же любовное приношение, она же пароль.

Остается задуматься: почему Россия так и не породила никаких новых ситуаций и типажей? Ведь, казалось бы, миновал застой, потом свобода, потом разные степени новой несвободы, и наконец мы уткнулись сейчас в такое, чего как будто и не бывало (точней, не бывало очень давно, ибо перед нами досоветские глубины, николаевское «мрачное семилетие»). А люди все те же – и электричка все та же, не заменили ее скоростные поезда европейского образца, и автомобиль не сделался главным русским транспортом – чай, не Америка, – и запахи остались прежними. Ерофеев поймал Русское Фундаментальное, единое при всех режимах. И в самом деле, пространство России – это именно расстояние «от Москвы до самых Петушков», потому что, несмотря на фантастическое разнообразие природных ландшафтов, любая часть русского мира немедленно отстраивается под ветку пригородной электрички. Там воцаряется то же уникальное сочетание доброты и зверства, которое характерно для всех без исключения пассажиров ерофеевской электрички, – и стадии опьянения проще всего отмечать железнодорожными станциями. Любопытно также, что в «Москве – Петушках» блистательно уловлена цикличность русской истории: Веничка начинает свой путь с Курского вокзала и туда же возвращается. Проклятое Орехово-Зуево, столица стачечного движения, поворотный пункт вечного возвращения, которое выдумал Ницше, а осуществляем только мы!

5

Но что радикально отличает «Москву – Петушки» от всех прочих русских одиссей, так это образ главного героя. Раньше по России странствовал Чичиков – поистине хитрец, наш Одиссей хитроумный, ускользающий от любых сетей, от всех соблазнов. Нынче – Ерофеев, растяпа, в сущности, как раз попадающийся в любые раскинутые ему сети (только с ревизором-контролером он умудряется не поделиться – потому что, как некая Шахерезада, опять рассказывает ему что-то из всемирной истории, на сей раз из будущего). Он, как Одиссей, все видит, слышит и понимает, все описывает, – но он бесхитростен, и все сирены умудряются его уловить, а между Сциллой и Харибдой он опять не проплыл – они его развернули.

Но главное в Одиссее не то, что он хитрец, и даже не то, что он прогневил Посейдона – хозяина стихии, по которой странствует (Веничка безусловно прогневил Хозяина Стихии – ему не дают хереса, дают вымя, везде, на всех путях встречает его вымя!). Главное в Одиссее то, что он возвращается с войны.

Вся Россия возвращается с войны и никак не может вернуться.

Война живет в «Москве – Петушках» как миф, как образ прошлого – и как угроза: все только и думают о коварной мировой закулисе, всех заботит Ближний Восток (и гомосексуализм), все собираются воевать с Норвегией… Мы победили, мы не можем не победить, потому что нас уничтожить нельзя, а всех остальных можно; потому что всеобщая история конечна, а наша бесконечна; потому что после ядерной войны уцелеет только электричка, идущая из Москвы в Петушки, и все ее пассажиры. Но дело даже не в войне как в непременном фоне всего происходящего – она и в мыслях, и в реалиях, и в газетных штампах; нет, дело в том, что Веничка Ерофеев едет с войны более глобальной. Он едет с войны за Родину, и эту войну он проиграл, потому что Родина больше не его. Ею владеют чужие люди. Романтик, житель культуры, которая и есть для него единственная страна происхождения, – он и культуру проиграл, и все-все-все. Его единственное утешение – содержимое его чемоданчика. «Вздохнул солдат, шинель поправил, раскрыл мешок походный свой, бутылку горькую поставил на серый камень гробовой. Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд – и на груди его светилась медаль за город Будапешт». Все говорят – Будапешт, Будапешт, а его нигде нет, нигде, от Москвы до самых Петушков. И все завоевания мировой культуры ничего не стоят в пространстве ерофеевской поэмы. Чтобы не так болела мировая культура, проигранная, закончившаяся, отобранная, – Веничка все время пьет. Иначе он взглянет в окно – а там написано: «…» И ничего, кроме «…», нет, – буквально ни …

Как все великое в России, эта вещь сделана не для всемирной славы и как бы не всерьез, потому что все, что мы делаем всерьез, получается безвкусно и кончается большой кровью. И почти все великое делается у нас несерийно, к серийности мы не приспособлены. «Первое издание „Москвы – Петушки“, благо было в одном экземпляре, быстро разошлось».

Этот единственный экземпляр так до сих пор и расходится, и непохоже, чтобы у России завелся какой-нибудь другой маршрут.

Александр Агапов, Илья Симановский«Вчера было рано, завтра будет поздно»Когда нам нужно (было) отмечать пятидесятилетие «Москвы – Петушков»?[1076]

А кто его знает! Я, как выпью немножко, мне кажется, что хоть сегодня выступай, что и вчера было не рано выступать. А как начинает проходить – нет, думаю, и вчера было рано, и послезавтра не поздно.

Венедикт Ерофеев. «Москва – Петушки»

Дать ответ на вопрос, вынесенный в заголовок, не так просто, как может показаться. Уже читатель, взявший в руки первое отечественное издание «Москвы – Петушков», сталкивался с явным противоречием: если на последней странице «поэмы» автор указывал, что она написана осенью 1969 года, то в предваряющей ее «Краткой автобиографии» он же сообщал, что это произошло зимой 1970-го. Но это еще не все: ту же дату, зима 1970 года, Ерофеев не раз называл в интервью и в письмах, при этом его друзья и знакомые вспоминают, что «Москва – Петушки» были написаны все-таки осенью. Как же с этим быть? Помимо юбилейных сложностей (в конце концов, отметить можно и дважды), у проблемы есть и чисто практический аспект: ерофеевская книга уже давно стала частью литературного канона – какую дату следует писать в справочниках, учебниках, словарях? Да и просто разобраться с тем, откуда взялись две даты и какую из них стоит считать верной, кажется интересной задачей. Но обо всем по порядку.

Для начала вернемся к тексту «Москвы – Петушков» (далее – МП). В «поэме» есть несколько мест как будто бы подтверждающих более раннюю дату. Это упоминание тридцатилетия Венички «минувшей осенью» и возраст его маленького сына – три года. Ерофеев отмечал тридцатилетие 24 октября 1968 года, а его сын родился 3 января 1966-го. Если допустить, что в этой части биографии героя и автора совпадают, то мы получаем как раз осень 1969 года – зимой писатель не мог назвать осень 1968 года «минувшей», а его сыну уже исполнилось четыре. Это означает, что дата «осень 1969» как минимум неслучайна, она согласуется со временем действия «поэмы», события которой, очевидно, разворачиваются осенью 1969 года. На это, кстати, указывает и еще одна деталь – соцобязательства, даваемые Веничкой и его коллегами-кабельщиками «по случаю предстоящего столетия». Речь, конечно, о юбилее Ленина, который страна готовилась праздновать в апреле 1970 года.