[488]. «Такая своеобразная апостольская группа. Христос и апостолы. Такой вот кружок своеобразный», — описывает взаимоотношения Ерофеева и его владимирского окружения Вячеслав Улитин[489]. «Эта компания вокруг него — это как бы его ученики, его апостолы были», — определяет взаимоотношения Ерофеева с «владимирцами» и Евгений Попов. Отчетливо евангельские мотивы звучат и в описании Игорем Авдиевым последствий встречи с Ерофеевым: «Я оставил дом, я оставил институт, я просто пошел за ним и потом не расставался до са́мой буквально смерти его»[490]. Осторожное и ненавязчивое, почти игровое самоотождествление с Христом, которое легко выявляется в «Москве — Петушках», как представляется, многое объясняет в особенностях поведения Ерофеева конца 1960-х — начала 1970-х годов. «Я с каждым днем все больше нахожу аргументов и все больше верю в Христа. Это всесильнее остальных эволюций», — записал он в блокноте того же 1973 года[491]. «„Москва — Петушки“ — глубоко религиозная книга, — утверждал Владимир Муравьев и вслед за этим спешил прибавить: — …но там он едет, во-первых, к любовнице, а во-вторых, к жене с ребенком. И что, он раскаивается? Да ему это в голову не приходит»[492].
Теперь вернемся к истории написания и распространения текста поэмы. «Помню, принес он как-то тетрадку. (Мы встречались у Кобяковых — это наш однокурсник), — вспоминал Муравьев. — И вот Веничка пришел и объявил мне, что он написал забавную штуку. „Вот, если хочешь, посмотри, пока пошел покурить“. Это была „Москва — Петушки“. Я ему сказал тогда: „Сейчас ты ее обратно не получишь“. — „Как не получу? А я обещал ее во Владимире, Орехово-Зуеве, Павлове-Посаде“. — „А я ничего не обещал, у меня совесть чиста перед всем Владимиром. Я на чужую собственность не покушаюсь. Когда это будет перепечатано, получишь обратно“. Я тогда посмотрел несколько мест и увидел, что это не исповедальная проза, не любительская, а уже работа. Тогда, конечно, о ксерокопии и речи не было. И я договорился с женой Левы Кобякова перепечатать — лучше всего к завтрему. Хотя тогда и речи не было о том, чтобы заплатить. И она напечатала. А Венька исчез. Когда приехал, злобно меня спросил: „Где тетрадка?“ — на что я с торжествующим видом сказал: „Вот она“»[493].
Жена Льва Кобякова Римма Выговская рассказывала про обстоятельства первой перепечатки «Москвы — Петушков» чуть-чуть по-другому, чем Муравьев: «Венька говорит: „Я сяду и буду сидеть рядом!“, я говорю: „Фиг-то! Если ты будешь сидеть рядом, я ничего не напечатаю“. Всю ночь печатала, и в восемь утра раздался звонок в дверь. Этот гад Ерофеев пришел, отобрал у меня рукопись и все мое напечатанное. Но перед этим мы со Львом Андреевичем шестой экземпляр притырили»[494]. Еще один вариант воспоминаний Выговской помещен в книге мемуаров о Ерофееве: «Я тогда работала машинисткой в издательстве „Физматгиз“, вот Володя и приехал ко мне с просьбой перепечатать поэму. Причем вредный Венька соглашался оставить рукопись (а это была большая тетрадь, типа конторской, в коричневом переплете) только до утра. Уложив детей (двух и пяти лет) спать, я села за машинку. Гостей выставила вон, чтобы не мешали, а дети привыкли спать под стук моей машинки <…> …я села „немного поработать“ и печатала всю ночь. Венедикт словно под дверью стоял: явился через полчаса, как я перестала стучать на машинке. Володя попросил меня сделать 5 экземпляров, я, конечно же, сделала для себя шестой, на папиросной бумаге. Венька потом долго ругал меня за большое количество опечаток. Но ведь я напечатала поэму за 8, причем ночных, часов, после целого дня работы на этой же машинке. А норма тогда у машинисток была 32 страницы в день. Позже Володя сказал мне, что именно мой экземпляр рукописи был отправлен за границу»[495].
Однако прежде чем попасть за границу, копии, перепечатанные Риммой Выговской, а также коричневая тетрадка с текстом поэмы с легкой руки Владимира Муравьева и самого́ Ерофеева пошли гулять в самиздате. Еще до первой публикации «Москву — Петушки» многократно перепечатали, переписали от руки, а многое из поэмы успело войти в пословицы. «Он привез отпечатанные на машинке листы — „Москву — Петушки“, — вспоминала Тамара Гущина. — Сначала я все смеялась, потом уже плакала в конце. По-моему, там даже тогда еще не было названия „Москва — Петушки“, а просто листы отпечатанные. Я говорю сестре: „Нина, какой талант все-таки у Венедикта! И как жалко, что опубликовать-то это все нельзя“»[496]. «В 1969 году Муравьевы дали мне почитать „Москву — Петушки“, — писала Наталья Трауберг. — Конечно, это было не только общественно-идеологическое, но и литературное событие. На Западе „братьями“ Ерофеева могли <п>оказаться писатели из числа „рассерженного поколения“, но, конечно, только „младшими братьями“, потому что рядом с Веней они просто мальчишки со скверными характерами»[497]. «Я Шукшину дала, я ему перед самой его смертью дала, он успел прочитать, и мне потом передали, что он сказал, что это очень талантливо», — сообщает Светлана Мельникова[498]. Филолог Андрей Зорин со слов поэта Олега Чухонцева рассказывает, что создатель концепции карнавальной культуры, литературовед и мыслитель Михаил Бахтин «с восхищением принял ерофеевскую поэму и даже сравнивал ее с „Мертвыми душами“. Бахтина, однако, решительно не устраивал финал „Москва — Петушки“, в котором он видел „энтропию“»[499].
«Этот единственный экземпляр, который приносили его друзья — он был всегда окружен их компанией, — мы зачитывали вслух в курилке (филологического факультета МГУ. — О. Л., М. С., И. С.), — рассказывает Ольга Седакова. — Все это началось с одного экземпляра, написанного от руки в общей тетради в 48 листов <…> Все стали сразу читать, списывать; мы с Ниной Брагинской, наверное, два раза делали копии на машинке. Хотелось не только читать, хотелось другим раздавать, хотелось всем этим делиться. Это был шаг свободы немыслимой — между тем настроением, в котором было общество, и совершенно свободной позицией повествователя в „Петушках“. Кроме того, это было блестяще написано, с тем блеском, который к тому времени был забыт в русской литературе»[500].
Приведем здесь и несколько ответов на заданный нами тогдашним читателям вопрос: «Когда и при каких обстоятельствах вы впервые познакомились с „Москвой — Петушками“?»
Нина Брагинская: «Одну из копий тетрадки с поэмой „Москва — Петушки“ перетюкивала на машинке я и отдала Вене, Оле Седаковой, себе оставила, Аверинцеву дала почитать»; Анна Шмаина-Великанова: «Нам принес домой на Зубовский бульвар Володя Муравьев собственноручную машинопись. Июнь 1970»; Габриэль Суперфин: «„Москва — Петушки“ — меня это потрясло, они читались одновременно и Котрелевыми, и в доме Якиров»; Александр Шайкин: «У Жени Костюхина был экземпляр (4-я копия из машинописной закладки), напечатанный самим Веней. Женя гордился, что у него „авторский“ экземпляр. Веня целый год учился вместе с Женей и Володей Муравьевым в МГУ, потом его выперли, то ли из-за курса „Истории КПСС“, то ли военная кафедра постаралась. Но дружбу они сохранили. Женя нам вслух читал Веню (он отлично читал, и вслух Веня еще интереснее, как, например, Гоголь вслух намного лучше чтения глазами), ну а потом уже были машинописные копии, потом и какие-то издания появились…»; Георгий Елин: «В 1970-м, когда работал художником на военной киностудии. Мы тогда на работе читали вслух разные „подпольные“ книжки — от „Некрополя“ Ходасевича до „Лолиты“, — и когда мне в руки попала слепая машинописная копия Ерофеева, я не смог не поделиться с коллегами»; Маша Слоним: «Начало 1970-х, 1971? Читали вслух со слепой рукописи в квартире Грибанова — Одаховской, валялись от смеха, потом составляли коктейли, в доме был французский лосьон, но не от потливости ног, мерзкий на вкус, но самые преданные почитатели таланта (я в том числе) пили!»; Галина Ельшевская: «Прочитала сразу после того, как она была написана. Год примерно 1971–72, переплетенная машинопись с рукописными пометками автора, дал Марк Фрейдкин. Ее немедленно сперли, дом был не дом, а проходной двор. Я бы себя убила за такое, а Марк простил и даже не ругался»; Валентина Голубовская: «В 1972. Машинописные странички. Сразу вошло в нашем кругу „Слеза комсомолки“ и многое другое»;
Юлий Ким:
Про Москву с Петушками я прочел году в 1972-м, в самиздате еще, и сразу подумал: «Гоголь!» Потому что «Мертвые души» — поэма и «Петушки» — поэма. От восторга я даже сочинил стихи, которые заканчивались так:
Ах, Веня! Где же наш журнал?
Да вот он: ручка и бумажка,
Да сам-третей поэт-бедняжка.
Не-член. Не-профессионал.
Журнал назвали так уныло
Жестяным словом «самиздат».
Тут ход исторьи виноват.
Пиздец. Начальство утвердило.
Зато корысти никакой,
Окроме гордости и чести.
Плетнева просьбами не ести
И к Бенкендорфу ни ногой.
И Бенкендорфу полный рай
Без суеты хватать за жопу
Нетитулованную шоблу
И отправлять в далекий край:
Кого — в Сибирь, кого — в Европу.
А деньги…
Деньги — денюжки-и…
Ах, Веня! Кто оценит слово
Поэта? Деньги — пустяки:
Хоть десять тыщ за «Годунова»,
Хоть с маслом шиш за «Петушки».
Лев Рубинштейн: «Я прочитал „Петушки“ то ли в 1972-м, то ли в 1973 году, в Москве, в самиздате, разумеется. Помню, что однажды листочки из основательно потрепанной папки рассыпались в вагоне метро. Поздно вечером. И какой-то не очень трезвый, но дружелюбный дядька помог мне их собрать, совершенно не поинтересовавшись, что же на этих листках такого было. А ему-то зачем? Бумажки и бумажки…»; Сергей Иванов: «В 1973-м на филфаке МГУ самиздатную рукопись дал почитать однокурсник Андрей Зорин. В обмен на „Николая Николаевича“ Алешковского. Помню, в момент обмена (на „Большом Сачке“)