Венедикт Ерофеев: посторонний — страница 42 из 72

— Почему ты не закрыл дверь?

— Я думал, у вас так принято. Проветривать ночью»[593].

В качестве инварианта этой истории приведем здесь фрагмент из воспоминаний Елизаветы Епифановой о своем детстве и пребывании в квартире Ерофеевых на Флотской улице (речь о ней у нас еще впереди): «От этой квартиры у меня было такое впечатление, что там никто не живет. Потому что она была огромная, она была полупустая, и в ней все было разбросано. У него там стояло огромное пианино. Зачем оно там стояло? На нем никто не играл. Но, тем не менее… И вот я решила на этом пианино поиграть. А я не умею. Было так: Венедикт Васильич работает, Галя куда-то ушла, я играю на пианино. Я играла часа три, наверное. Я просто била по всем клавишам — била и била, била и била. Он ни разу мне ничего не сказал. Прошло очень много времени, и я просто выдохлась. И тут он наконец вышел из своей комнаты и спросил меня: „Слушай, а ты вообще гамму знаешь?“ И я говорю: „Не-а, я в первый раз вижу пианино, и вообще мне медведь на ухо наступил“. И он сказал: „А… Ладно. Ну, продолжай“. И все! То есть — потрясающе вежливый был человек».

Приведем еще несколько отрывков из воспоминаний о Ерофееве, каким он бывал в 1970–1980-е годы, то есть — трезвым, вежливым и обаятельным: «Когда меня представили Вене, он протянул руку и вдруг густо покраснел, — пишет Валерия Черных. — Мне исполнился к тому времени 21 год, Нежный был человек и застенчивый. Чопорность даже присутствовала, почти академическая». «Это был дом Ольги Иофе и ее мужа Валеры Шатуновского, — рассказывает о своей единственной встрече с Ерофеевым Марина Серебряная. — И вот у них в гостях был Венедикт, и Валера мне на ухо строго внушал, чтобы я, значит, оценила момент. Высокий мрачный человек, молчаливый, очень вежливый, так не демонстративно, но запоминающимся образом. Трезвый совершенно, между прочим». «Я видела Ерофеева один раз на даче у Петра Старчика в 1981 году, и он был настоящий принц, — вспоминает Татьяна Хейн. — Я помню в раннем детстве подруг бабушки, для которых она вынимала шестнадцать столовых приборов, и как это все было безумно красиво. А тут человек действовал только вилкой и ножом, а впечатление складывалось сходное. Это было потрясающе! При этом он мог спокойно и ложкой из общей тарелки брать. Все это было от свободы очень хорошо воспитанного человека. Кстати, Ерофеев был абсолютно трезв. Говорил мало и точно. У него был прекрасный русский язык, и он показал себя мастером застольной беседы». «Может быть, мне повезло, но я никогда не видела его в невменяемом состоянии, — рассказывает Елизавета Горжевская. — Веня запомнился мне как добрый человек. Я ни разу не видела, чтобы он сорвался. Говорить с ним было приятно и очень интересно».

Сто́ит, вероятно, обратить внимание на то обстоятельство, что Марк Фрейдкин, описывая медицинский случай Венедикта Ерофеева, все же не был прав стопроцентно. Ерофеев и здесь проявил себя наособицу. «Я не был его лечащим врачом <…>, просто работал в отделении, — вспоминает Андрей Бильжо о тех пребываниях автора „Москвы — Петушков“ в клиниках для душевнобольных, о которых нам еще предстоит рассказывать далее. — <…> Венедикт Ерофеев лежал у нас много раз, и в Кащенко, и потом, когда мы переехали на Каширку. Удивительно, что при его махровом алкоголизме, описанном в „Москва — Петушки“, при множестве „белых горячек“, с которыми он поступал, в нем совершенно не было алкогольной деградации личности. В этом смысле он был уникальным пациентом, достойным описания в специальных психиатрических трудах на тему алкоголизма. Он абсолютно выпадал из типичного течения болезни. Вне запоев это был совершенно рафинированный интеллигентный человек»[594]. «Сильно пьющие люди становятся похожи друг на друга, — пояснил в разговоре с нами Андрей Бильжо. — Есть понятие, так называемый „хабитус потатора“[595] — лицо алкоголика. Они опускаются, перестают следить за собой, у них ухудшается память, исчезает, нивелируется сама личность. Теряется некоторая тонкость, становится примитивным юмор и так далее. А у него ничего этого не было. Он был тончайший интеллигент, эрудит. Образ такого князя Мышкина: худой, с тонкими аристократическими пальцами. Таким он остался у меня в памяти».

С другой точки зрения, но о том же са́мом пишет поэтесса Татьяна Щербина: «Веничку я представляла себе (уже прочитав „Москва — Петушки“) в образе алкоголика со стажем, каким он и был, а эта практика делает всех отчасти похожими друг на друга. По крайней мере, живущих в одно время в одном месте. Это „культурное явление“ (на самом деле, без кавычек — в том поколении пили практически все) было доминирующим, так что опыт различения с порога выпивающих и сильно пьющих у меня был. Ерофеев полностью выпадал из этого клише. Оказался прямо противоположен ему: короткая стрижка, военная выправка — идеально прямая спина, и глаза цвета ярко-синего неба. Высокий, стройный, красивое лицо, завораживающий голос, который он вскоре потерял. Хотя пил Ерофеев как разве что художник Анатолий Зверев — беспробудно. Сохраняя при этом ясность ума и спортивный вид». «Помесь русского аристократа с алкашом советского производства, — так характеризует внешний облик Ерофеева его лечащий врач-психиатр Ирина Дмитренко и добавляет. — Я считаю, что алкоголь не деформировал его, и это нетипично. Он был гений, не больной, а такой особенный человек. Поработав в различных больницах, я видела алкашей и знала, что такое алкоголики. Они совершенно безнадежные люди, которые ни за что не отвечают. У которых нет слова. Они теряют свое я, свой стержень. А Веня — нет. Он был величественный. Вот что интересно. Я поняла, что это человек, который сам знает, как ему нужно жить. Ему. И сам может найти какую-то меру взаимодействия с алкоголем».

В записях блокнота Венедикта Ерофеева 1973 года зафиксированы его многочисленные перемещения из подмосковного Пущина (где тогда жила Юлия Рунова) в Мышлино, из Мышлина в Царицыно, из Царицына во Владимир и так далее, а также его частые возлияния с друзьями и приятелями. «Во второй раз я Венечку увидела, когда к нам в дом привела его чета Улитиных, — вспоминает Валентина Филипповская осень этого года. — Венечка был тихим, отстраненным и в глубоком похмелье. Что его тогда занесло во Владимир, не знаю». И она же рассказывает о встрече нового, 1974 года в принадлежавшей Андрею Архипову части дома в Ильинке вместе с большой компанией, в которую входил Ерофеев: «Люди были самые разные — и музыканты из оркестра Большого театра, и студенты-расстриги, жена Венечки Валентина, которая приехала из Мышлино. Вот на этот раз мы с Венечкой сидели отдельно и много и интересно разговаривали. О чем? Я сейчас не помню… А потом Венечка встал и громогласно всей компании заявил: „Из всех из вас мне больше всего понравилась Моспан“ (это моя девичья фамилия)». «31 <декабря> — утром в Мышлино. Бужу всех и ложусь спать. Прос<ыпаюсь> — в Марково — вино и вод<ка.> На авт<обусе> назад в Ильинку. Застаем всех пирующими от Павлова до Улитиных. Моспан и все такое. Остальные — традиц<ионно>», — отметил тогда Ерофеев в записной книжке[596].

К этому времени ему удалось обзавестись очередным временным пристанищем. С 20 декабря 1973 года Ерофеев жил в подмосковном дачном поселке Болшево, в домике, в который Венедикту помог бесплатно вселиться филолог, специалист по творчеству В. В. Розанова Виктор Сукач. Но уже 6 апреля 1974 года Ерофеев отмечает в записной книжке: «Опохмельность и подведение черты под „болшевский период“ — заканчивается крахом 24 марта и сомнит<ельной> среднеазиат<ской> перспективой»[597]. Днем позже в блокноте появляется еще одна запись: «Зим<акову> покину легко. Все дело в Р<уновой>»[598]. 8 апреля Ерофеев уезжает из Мышлино, где он гостил у жены, сына и тещи с 4 апреля. В записной книжке приведены его и Валентины Ерофеевой прощальные реплики: «Утро отъезда из Мыш<лино>. Вернусь ли сюда, бог весть. Утром — прощ<ание> на мосту. Ей кричу с останов<ки>: „Поплакала?“ — „Потом поплачу!“»[599] «Его приезд всегда сопровождался грандиозной пьянкой, — вспоминает тогдашние визиты отца в Мышлино Венедикт Ерофеев-младший. — Один он не приезжал, он приезжал, как моя бабушка это называла, со „сворой“. И моя матушка выпивала вместе с ними. И она менялась кардинально»[600].

Вся эта ситуация может послужить весьма выразительной иллюстрацией к той общей и печальной картине неравноправия между мужчиной и женщиной, которая складывалась в России веками и не слишком поменялась и сегодня. Муж с компанией хмельных друзей время от времени приезжает к жене в деревню, чтобы весело провести время, а потом «легко покидает» ее, стремясь к новым приключениям. Жене вести себя так же свободно и устраивать жизнь по своему усмотрению почти невозможно, особенно если ее крепко привязывают к земле старая мать и малолетний ребенок. А ведь Валентина была во владимирском пединституте отличницей и перспективы перед ней тогда открывались куда более заманчивые.

Тем не менее уже после смерти Венедикта Ерофеева первая жена говорила о нем так: «То, что он гениален, то что он необыкновенен — это я знала очень давно, еще до „Москва — Петушки“. С ним связано все самое приятное в моей жизни. И любовь. И нежность. И вино, которое мы пили…»[601] Забегая вперед, отметим и то обстоятельство, что, разведясь с Ерофеевым, Валентина великодушно отказалась получать с него алименты.

«Крах 24 марта», о котором Ерофеев сообщает в записной книжке, — это очередная тяжелая ссора с Юлией Руновой, пришедшаяся на день ее рождения. Казалось бы, ничего этой ссоры не предвещало. Вечером 15 марта они встретились в квартире Валентины Еселевой. День 16 марта провели вместе, а вечером пошли на церковную службу. «День еще милее. Ю