Отпускать уже арестованного человека было не в принципах сталинской карательной системы, и 25 сентября 1945 года постановлением военного трибунала Кировской железной дороги Василий Васильевич Ерофеев был осужден на пять лет лишения свободы с отбыванием в исправительно-трудовых лагерях с последующим поражением в правах сроком на три года и «без конфискации имущества за отсутствием такового»[93]. В приговоре о его вине говорилось так: «Предварительным и судебным следствием установлено, что Ерофеев, будучи начальником станции Хибины Кировской жел<езной> дор<оги> в период войны Советского Союза с фашистской Германией в 1941–1945 гг., систематически занимался контрреволюционной агитацией среди подчиненных ему работников и других лиц, проживающих на станции Хибины. Так, он восхвалял силу и мощь армии фашистской Германии, одновременно клеветал на силу и мощь Красной Армии и ее полководцев. Высказывал пораженческие настроения Советского Союза в войне с фашистской Германией. Восхвалял жизнь и быт трудящихся при царском строе, высказывал клеветнические измышления на жизнь и быт рабочих Советского Союза и клеветал на ведение колхозной системы хозяйства»[94]. Разумеется, обвинение это было сфабриковано. «Папа мне сам рассказывал, что с ним делали, когда он был под следствием, — говорит Нина Фролова. — Его держали в камере, в которой нельзя было ни встать во весь рост, ни сесть, человек там находился в скрюченном положении. А ночью открывали камеру, папа оттуда выпадал, его обливали ледяной водой и вели на допрос». «Веничка рассказывает, как над отцом издевались на допросах. Сам себя прерывает: „Женщинам рассказывать такое нельзя“. Из глаз его хлынули слезы», — записала в дневнике Наталья Шмелькова[95]. В 1990 году Василий Ерофеев был реабилитирован.
В постановлении о реабилитации было сказано: «Вопреки требованиям уголовно-процессуального закона военный трибунал не привел в приговоре доказательств вины осужденного <…> Обвинительный приговор постановлен военным трибуналом на основании показаний свидетелей Голубева Н. Г., Морозова А. Н., Никонова Г. А., Белотелова и других. Как пока<за>ли эти лица, Ерофеев во время разговоров с ними пояснял, что „при царе крестьяне жили хорошо. Сейчас народ голодает. Нам нечего воевать без толку. У немцев первоклассная техника, у солдат хорошая выучка“. <…> Ерофеев не признал себя виновным <…> и заявил, что антисоветской агитацией он не занимался. Негативно высказывался о колхозе, в котором жила его семья. Они за работу ничего не получали»[96].
О реабилитации Василия Ерофеева его смертельно больной младший сын еще успел узнать.
В 1945 году Венедикт и Борис Ерофеевы уже учились в первом классе начальной школы на станции Хибины. Туда принимали с восьми лет, но мать уговорила учительницу, чтобы вместе со старшим братом взяли и младшего. «Один портфель, главное, экономия была, не надо было второй портфель покупать, и учебники одни», — объясняет мотивацию Анны Ерофеевой Нина Фролова[97]. Задачу матери значительно облегчило то обстоятельство, что к шести годам Венедикт уже умел читать и писать. «И как он выучился читать? По-моему, никто с ним не занимался, никто и не заметил. У нас в доме, собственно, и книг-то не было. Был громадный, растрепанный том Гоголя», — рассказывала Тамара Гущина[98]. Однажды, еще в 1943 году, она спросила у младшего брата: «„Веночка, что ты там все пишешь и пишешь?“ Он посмотрел на меня очень серьезными голубыми глазами и ответил: „Записки сумасшедшего“. Над этим все очень долго смеялись, хотя он не шутил»[99].
Очень рано проявились еще три основополагающих свойства личности Венедикта Ерофеева — его стремление к сбережению себя от внешнего мира, его умение хранить в памяти бездну фактов и его страсть к систематизации. «Он был сдержанный, углубленный в свои мысли, память у него была превосходная, — свидетельствует Нина Фролова. — Например, такой эпизод. Книг особых у нас не было, поэтому читали все подряд, что под руку попадается; был у нас маленький отрывной календарь, который вешают на стену и каждый день отрывают по листочку. Веничка этот календарь — все 365 дней — полностью знал наизусть еще до школы; например, скажешь ему: 31 июля — он отвечает: пятница, восход, заход солнца, долгота дня, праздники и все, что на обороте написано. Такая была феноменальная память. Мы, когда хотели кого-нибудь удивить, показывали это»[100].
В марте 1947 года на Анну Ерофееву и на всю семью обрушилась еще одна беда. За кражу хлеба на станции Зашеек арестовали старшего из братьев — Юрия, и вскоре он был осужден на пять лет исправительно-трудовых лагерей. Вдобавок к этой беде Венедикта, Бориса и Нину в мае с цингой положили в больницу. «Когда мы были в больнице, сгорела наша квартира, — вспоминает Нина Фролова. — Ничего там ценного не было, конечно. Только большой портрет на стене — папа с мамой молодые и шкура белого медведя, кем-то подаренная…»
Вот тогда и случилось, пожалуй, самое печальное событие среди всех перечисленных: не выдержав груза навалившейся на нее ответственности, Анна Ерофеева на неопределенное время уехала в Москву к родственникам, искать работу, оставив сыновей и дочерей на произвол судьбы. «Получалось так, что она живет за счет своих детей, — объясняла поступок матери Тамара Гущина. — На них-то продовольственная карточка была, а на нее не было. Она собралась и уехала»[101]. «Маменька сбежала в Москву», — скупо констатировал в интервью Л. Прудовскому сам Ерофеев. А на последовавший далее вопрос: «И тебя бросила?» — ответил еще короче: «Да»[102]. «Однажды к нему приехали телевизионщики из ленинградской программы „Пятое колесо“, — вспоминает актриса Нина Черкес-Гжелоньска случай, произошедший в 1988 году. — А он из своей комнаты не захотел выходить. Я спрашиваю: „Почему ты, Венедикт, не хочешь с ними разговаривать?“ А он говорит: „Будут спрашивать, почему меня мама в детдом отдала“».
«Не было у меня с ним разговора на эту тему, — рассказывает Нина Фролова. — С Борисом — да, а Венедикт как этому отнесся я даже не знаю…»[103] «Я так не люблю это вспоминать… — продолжает она. — Мы не плакали, мы были такие растерянные, к нам сразу на другой день явилась милиция. Мама сказала: „Не рассказывай, куда я уезжаю“. Она к тете Дуне[104] поехала в Москву»[105].
«Я обратилась в горком комсомола, и они сказали: „Привозите ребятишек, устроим в детский дом“», — вспоминает Тамара Гущина[106]. В начале мая 1947 года она забрала братьев Бориса и Венедикта Ерофеевых из больницы и отвезла их в детский дом в город Кировск. Здесь Венедикту предстояло пробыть долгие шесть лет.
С братом он в детстве был очень близок. «С Борей они были неразлучны. Их считали двойняшками. У них был какой-то свой, непонятный нам, лексикон, а они хорошо понимали друг друга», — рассказывала Тамара Гущина в неопубликованном варианте своих воспоминаний[107]. «Вена зимой потерял шапку, а Боря надел на него свою, а сам с голой головой явился домой», — вспоминала она же характерный случай еще из додетдомовской жизни братьев[108]. Сходно распределились роли Бориса с Венедиктом и в детском доме — старший брат всячески оберегал и защищал младшего. «У Вени была кличка „Курочка“, потому что он ходил все время следом за мной. Так было до 1951 года, — рассказывал Борис Ерофеев. — У меня было прозвище „Бегемот“, потому что я был задиристый, умел постоять за себя и Веню и защитить от хулиганов. Дрались обычно детдомовцы с мальчишками с улицы Нагорной <…> Однажды мы пошли в лес поесть ягод. Веня с книгой сел и ел ягоды. На него напали мальчишки, стали бить. Я заступился за брата. Меня побили, но Веньку оставили в покое»[109]. А может быть, кличку «Курочка» Венедикт получил за то, что его любимым детским чтением была знаменитая сказка Антония Погорельского? Во всяком случае, в записной книжке 1977 года он отметил: «Достать, наконец, „Черная курица“ Антона Погорельского. Больше всего слез из всех детских слез»[110].
Описание Борисом их с братом полутюремной жизни в детском доме, конечно же, было далеко от ностальгического: «Поместили в палату из 26 человек <…> Подъем был в 6 утра, потому я гимн не люблю. Летом собирали ягоды. Норма — 1 литр черники, чтобы заработать на сладкий чай. Черного хлеба до 1949 года была норма 1 кусочек, позднее норму отменили. Но нельзя было зевать — украдут хлеб или колбасу»[111]. Тем не менее, старший брат, в силу своего умения социально адаптироваться к окружающим обстоятельствам, кажется, лучше переносил казарменные порядки, чем младший. «Ничего хорошего о детском доме он не говорил, Вена, — рассказывала Тамара Гущина, — а Борис говорил: „Все было там хорошо!“»[112] Она же поделилась с Натальей Шмельковой некоторыми подробностями о жизни братьев в детском доме: «Мать думала, что там сытнее, а им, детям, выдавали подбеленную молоком воду, в которой плавали несколько картошинок и макаронин. А дети считали, сколько макаронин у каждого. У кого больше!»[113]