Мне предложили принять участие в игре, но я отговорился усталостью. Вскоре нам подали вино и холодную закуску.
Хозяйка возвратилась, села на небольшое коричневое кресло, поданное ей казачком, и закурила папиросу. Она коснулась устами до моей рюмки к с приветливой улыбкой подала ее мне. Мы поговорили с ней о сонате, которую она играла с таким смыслом, о последней книге Тургенева, о труппе русских актеров, давшей несколько представлений в Коломее, о жатве, о земских выборах, о наших крестьянах, начинающих пить кофе, и о том, как умножилось количество плугов с уничтожением крепостного права. Она смеялась и раскидывалась на своем кресле. Луна прямо светила ей в лицо.
Вдруг она как-то неожиданно замолкла, закрыла глаза, через несколько минут пожаловалась на головную боль и удалилась. Я свистнул собаку и сам отправился на покой.
Казачок пошел проводить меня в отведенную мне комнату. На дворе он остановился и с неуклюжей улыбкой взглянул на луну.
– Какую власть она имеет над людьми и скотиной, – сказал он, обращаясь ко мне, – вот увидите, дворовая собака нынче будет выть всю ночь напролет, а кот мяукать и бегать по крыше; когда же она светит в лицо нашей кухарке, то та во сне начинает говорить и предсказывать. Ей-богу так.
Комната моя выходила в сад, и небольшая терраса доходила до моего окна. Я отворил его и облокотился на подоконник.
Полная луна с величественной высоты проливала свой торжественный свет на весь ландшафт; она плавала надо мною ясная и безоблачная. На темно-голубом небе не видно было ни тучи, ни таинственного и прозрачного покрывала легких испарений. Местами звезды мерцали, как потухающие искры. Бесконечно, мечтательно, молчаливо расстилалась родная равнина к востоку. Белая кукуруза перевешивалась через забор, а за садом лежало необозримое поле, похожее на огромную шахматную доску, на которой белая рожь сменялась коричневой гречихой и темным пастбищем. Местами стояли крестцы, как небольшие крестьянские хижины. На горизонте виднелся костер, который спокойно горел, и серебристый дым его медленно возносился кверху; вокруг него появлялись и исчезали неясные тени, а ближе ко мне время от времени слышался слабый звук бубенчиков и изредка показывались лошади, пущенные на ночное пастбище. А там, где ясно раздавался звук косы, посреди влажного тумана возвышались громадные скирды и расстилался луг в мерцающем полусвете; далее были разбросаны тощие черные колодцы и темные кротовины, словно отдаленные крепости. Быстрая и блестящая горная речка, окаймленная болотами, как осколками разбитого стекла, живописно прорезывала местность.
Неслышно, на бархатных лапках, пробиралась белая кошка в саду и блестела, как снег, на темной мураве; трава волновалась и иногда издавала доверчивые, жаждущие вздохи, напоминавшие не то воркующего голубя, не то плач упрямого, полусонного ребенка. Кошка прыгнула через забор и вскоре вынырнула у самой плотины, которая тянулась от господской усадьбы до деревни наподобие разрушенного татарского вала. Она беззвучно вскочила на нее и как будто тихо жаловалсь на судьбу, сидя у пруда и глядя на свое отражение в его бледном серебряном зеркале. Широколистые кувшинчики натянули на него свою зеленую сетку, похожую на кружево, а местами из-под нее выглядывали белые и желтые водяные лилии и казались ярким пламенем в синем свете луны. Вдруг эта влюбленная сомнамбулистка вытянула свои мягкие члены и тихо направилась мимо высокого белеющего тростника и пестрых лилий, мимо челнока, стонавшего на цепи, и заснувшего лебедя в глубокий туманный лес, который в лунном свете стоял, словно гладкая, полированная стена.
Кругом, во влажных кустах, окаймлявших пруд и реку, пели соловьи, а один из них, гораздо ближе ко мне, так жалобно заливался, что так и раздирал мне душу. Тяжелые фруктовые деревья своими густыми листьями отчасти поглощали яркий лунный свет, но при всем том каждая отдельная травка так и светилась и каждый цветок так и горел магическим пламенем. Всякий раз, как легкий ветерок проносился по саду, серебристая ртуть пробегала по газону, песчаным дорожкам и малиновым кустам, а красный мак пылал под моим окном. На зеленых грядах дыни лежали, как золотые ядра; бузина, усеянная светящимися червями, горела, как моисеева купина, а когда из нее вылетали светящиеся жуки, то казалось, что она мечет искры. Беседка из жимолости, внутри освещенная луною, походила на одну из тех часовен, в которых теплится неугасимая лампада. То веяло охмеляющим ароматом сирени, то доносился до меня живительный запах свежего сена.
Вся природа тихо мерцала в целомудренном свете прекрасной лунной ночи и как будто домогалась выражения. Вода напевала свою однообразную песнь; по временам слышался шелест листвы, соловьи стонали, кузнечики чирикали, кое-где трещали лягушки, в окно прилежно стучал древоточец, а над моей головой щебетали ласточки в гнезде. И вдруг лунная ночь зазвучала; свет, благоухание и мелодия слились воедино: хозяйка заиграла Лунную сонату. Чудная тишина воцарилась в душе моей; я долго слушал, и, когда звуки замолкли, мне почудилось, что все замолкло и в природе; один древоточец неутомимо стучал.
Строгая неподвижность, глубокая тишина в далеком ландшафте, – но вот подул прохладный ветерок и донес до меня звуки унылой малороссийской песни.
Пели жнецы, которые пользовались свежей ясной ночью и прилежно работали. При лунном свете я хорошо мог разглядеть, как они ползали, словно муравьи, посреди желтого поля.
Все отдыхает, исключая человека; он один бодрствует и трудится в поте лица своего из-за своего грустного и смешного бытия, которое он в одно и то же время так любит и так презирает.
С каким слепым упорством, с ранней зари до поздней ночи, заботится он об этом существовании! Сердце его судорожно сжимается, бедная голова лихорадочно бьется, как скоро малейшая опасность угрожает его жизни или представится ему, что у него отнимают его наслаждение или то, что в его глазах придает такую цену его жизни; и во сне мозг его продолжает работать для завтрашнего, послезавтрашнего дня и далее, и во сне смущает его та же забота о жизни. Непрестанно тревожится он, как бы обеспечить, укрепить свое бытие, а между тем он строит не для себя, а для вечности, – поднимает ли он плугом рыхлую землю, которая прикрывает собой вечно пылающий очаг его жизни, плавает ли по необозримому морю на ненадежном корабле, наблюдает ли течение звезд на небе или искусно и с детским прилежанием записывает прошедшие деяния человечества. Он учится, думает, набрасывает планы и изобретает только для того, чтобы задержать роковой ход своей грустной машины, и, из-за куска хлеба, ежеминутно готов пожертвовать своими заветными мечтами. Он хочет жить во что бы то ни стало и гонится изо всех сил за пищей для жалкой лампадки, которая того и гляди сейчас навсегда погаснет.
Отсюда истекает и его стремление продолжить свою жизнь в новых созданиях, которым он завещает свои радости и которые между тем наследуют от него одни лишения, борьбу и страдания. Как он любит своих наследников, как заботливо бережет и растит он их! Ему кажется, что его дорогое я утроилось, удесятерилось в его потомстве.
Насколько он находчив, когда заботится о продолжении своего бытия и по-своему насаждает его, настолько он безжалостен к бытию других. Неутомимо обманывает, грабит и убивает он все, что попадается на его пути. Он сам создает обширные и бессмысленные теории для того, чтоб подчинить своему эгоизму целые поколения своих беззащитных братьев. Не задумываясь, отринул он от себя животных, обесчестил людей, отличающихся от него другою кожей, другим языком, – и все это только для того, чтоб жить на счет живущих.
Эта вечная кровавая война ведется то неслышно между двумя очагами, двумя дымовыми трубами, то явно и шумно на полях брани и на океане, и всегда под святым и ложным знаменем, – и не знает она ни милосердия, ни конца.
И все-таки ты кажешься так горько, святое отречение, хотя твой верный мир есть единственное счастье, которое нам суждено на земле, – мир, тишина, сон и смерть. Отчего же мы так боимся смерти, разрешающей все наши сомнения и утоляющей все наши печали? Отчего так жалобно трепещет лампадка в нашей груди, как скоро она почует ледяное дуновение уничтожения? Как мы цепляемся за наши воспоминания и почему мы только и жаждем одного: жить в самих себе? Не помнить о себе, не задумывать вперед, ни о чем не мечтать! Эта мысль наводит ужас на бедную душу; она приводит нас в отчаяние, и тогда в бессонные ночи мы делаемся жертвой неизлечимого страха.
Неизлечимого? – Нет, этот страх излечим, если человек прибегнет к мышлению. Истекающий отсюда свет может поддержать его, свет этот холоден, но ясен; он один может осветить его безотрадные ночи и мало-помалу проникнет в его душу, рассеет страшные тени, наводящие на нее страх, и водворит в ней смирение, покорность и спокойствие.
Пока спокойный, мягкий блеск лунной ночи проникал в мою душу, в воображении моем, как большие белые облака, проносились идеалы прошедшего, словно изгнанные божества, теснились дорогие мне лица, существа, которых разлучили со мной ненависть, охлаждение, а иных давно прикрыла земля. Я вспомнил мечты отважной золотой молодости, того, кто на Синайской горе взывал к своему народу, посреди молнии и облаков, и того, кто превзошел его и в терновом венце нес крест человечества на своей окровавленной спине. Отделившиеся клочки тумана носились в лунном свете, подобно старым, давно изорванным знаменам, завядшим цветам и засохшим венкам. И вот глядит на меня своими чистосердечными, искренними глазами дорогая мне женщина с роскошными светлыми косами и милым девичьим лицом, а за ней другие сновидения и новые святые мысли воскресают в моей памяти. Лунный свет горит, как пламя жертвенной свечи; благоухание лунной ночи, как фимиам, возносится к небу, в лесном шуме слышатся глубокие, торжественные звуки органа…
Я отворачиваюсь от всех этих мерцающих сновидений и обманчивых идеалов бессмысленной, бешеной молодости.