5 мая
Мне кажется, что Анатоль утомился нашими отношениями, вернее, их поэтическим и духовным характером. Что иначе могли бы значить нетерпение, раздражительность и злость, которые я замечаю в нем с некоторого времени? Или он не считает злым, если ради своей забавы он разрушает все мои идеалы?
Нынче мы заговорили о путешествиях, и я сказал: «Все известные образцы искусства, которые я так ценю, знакомы мне только по снимкам, гравюрам и описаниям, и я завидую тебе, как и всем, кто видел их в оригинале». – «По правде сказать, – улыбаясь, возразил Анатоль, – в этом есть много напускного; собственно говоря, мы более путешествуем ради разнообразных впечатлений, для рассеяния и возбуждения нервов. Мы осматриваем соборы, баптистерии, ложи и галереи для того, чтоб сказать, что мы видели их. Я настолько честен, что откровенно признаюсь тебе, что при виде всех известных картин и статуй, как и во всех прославленных произведениях поэзии, я испытывал только одно разочарование. Обо всем этом слишком много было говорено. Кроме того, это наслаждение еще более отравляется скучающими англичанами, пресыщенными женщинами, проводниками, громко и машинально повторяющими заученный урок, путеводителями Бедекера, по большей части в красном переплете, и биноклями. В каждом городе меня более интересовали туалеты, чем Рафаэль и Канова».
11 мая
Или Анатоль обманул меня, или я сам себя обманул; постепенно ли это вышло наружу, или я прежде только не замечал этого, право не знаю. Как в любимой книге, например в «Вертере», я постоянно открываю новые прелести, так в моем бедном друге я ежедневно замечаю новые безобразия, а между тем у него все те же чудные голубые глаза, переполненные душою.
Теперь мы иногда играем с ним в четыре руки на фортепиано. Техника у Анатоля блестящая, и он правильно разбирает, с удивительною уверенностью. Я часто ошибаюсь, и он подсмеивается надо мною, но зато я всегда попадаю на смысл композиции, тогда как Анатоль играет Бетховена совершенно так, как и Оффенбаха. «Моцарт, – почти испуганно сказал он, когда нынче я предложил ему „Марту”, – нет, пусть он остается для церкви, лучше сыграем „Травиату”». Я встал и закрыл фортепиано. Анатоль казался с минуту обиженным, но вслед за тем заговорил о здешнем обществе, весьма остро и умно выставлял всех со смешной стороны, и замечания его были и смешны, и злы. «Как же можешь ты вращаться посреди этих людей и искренно улыбаться им?» – обиженно спросил я. «Боже мой! Я думаю, что иначе и быть не может, ведь это-то и называется светским навыком». – «Я называю это бесхарактерностью». – «Как мог ты произнести такое злое слово», – сказал Анатоль не вспыльчиво, но нежно и тихо, и глаза его наполнились слезами. Мне стало жаль его, и я попросил у него извинения; он сейчас же забыл это, и через несколько минут снова послышался его серебристый смех. А между тем у наших ног разверзлась пропасть, которая ежедневно становится глубже.
12 мая
Голос Анатоля восхитителен, трели его, что у соловья; нынче он и спел мне Соловья Алябьева; этим романсом он более примирил меня с собою, чем всеми ласковыми речами.
14 мая
Не знаю, почему нынче мы разговорились о театре? Анатоль видел всех знаменитых актрис в их лучших ролях; он рассказывал мне о Ристори и при каждой замечательной сцене вскакивал с места и представлял мне ее в действии. Так, сыграл он мне ссору королев из Марии Стюарт, знаменитую сцену «Vederemo» в Медее, воспроизвел правильное и сдержанное дыхание Ристори в монологе блуждающей Леди Макбет, и так верно, что я пришел в восторг. Но этот восторг не был продолжителен.
«В сущности, меня забавляет один балет, – сказал Анатоль, – балет с его волшебными декорациями и костюмами в Париже или в Италии. Фантазия моя ленива, и если не возбудить ее блестящей обстановкой, то у нее не будет никакой иллюзии. Не могу я забыть одной Люции Гран, которая танцевала с умом, душою и с поэзией, тогда как ноги ее оставались на втором плане. В балете Виллиса, где, с наступлением утра, она медленно спускается в свою могилу, а любовник ее тщетно старается удержать ее на земле, Люция Гран была так обворожительна, что лучше ее я ничего не видел в драматическом искусстве».
Анатоль уже лежал на ковре и так удачно воспроизвел описанную сцену без декораций и костюма, что я был потрясен до глубины души. Какими прекрасными дарованиями наградила его природа, не для него самого, а для других; в других он пробуждает поэзию, совершенно недоведомую его собственной душе. Я понимаю теперь знатного турка, который, отдыхая на своем ложе, заставляет петь и плясать своих одалисок.
На Западе женщину отодвинули от ее настоящего назначения быть рабынею, развлечением мужчины, так как мужчина один есть венец создания, он один – человек.
15 мая
Вот сцена между мною и Анатолем, переданная слово в слово.
АНАТОЛЬ. Каждый из нас имеет свою любимую книгу; назови мне свою.
Я. Вертер.
А. Но ведь этот сентиментальный сироп просто глупая дребедень; я еще помню, как в детстве я видел пародию на него, в которой маленький Вертер тащил свой фрак в виде шлейфа.
Я. Но эта книга так проста, так проникнута истинным чувством, так много говорит сердцу, так естественна и простодушна, – и все это соединено с полным пониманием природы! В Германии не найдешь другой такой книги; много у нас говору, много мыслей, но мало поэзии. Шиллер исказил немецкую литературу.
А. Я не понимаю тебя; по-моему, у Гёте праотцовский слог.
Я. Согласен, но только с первого взгляда, так как в его рококо и заключается отчасти его привлекательность, подобно тому как иногда молодое, свежее и красивое лицо девушки выигрывает в пудре.
А. (трясет головой). Это твой взгляд, но никак не мой. Я нахожу, что Фауст, которого все еще так превозносят, давно отжил; для меня, по крайней мере, он слишком готичен, от него так и веет варварством. Всего лучше то, что он доказывает, как человек, постоянно живущий духом, под конец бросается в совершенно противоположное направление. Что касается до удовольствия, то я нашел только одну забавную картину в Гёте, именно картину беспутного образа жизни комедиантов в Вильгельме Мейстере.
После того я заговариваю о поэзии и стараюсь доказать справедливость моего воззрения и моих ощущений. Анатоль сперва слушает, потом начинает зевать, прислоняется к спинке дивана, закрывает глаза и наконец засыпает. Я беру шляпу и ухожу; Анатоль просыпается и зовет меня.
– Читай Вертера, если снова хочешь заснуть, – с раздражением отвечаю я, уходя домой. На дороге я чувствую страшную пустоту в своем сердце.
17 мая
Вчера я не пошел к нему; нынче он прислал мне письмо в семь страниц; оно переполнено любви и отчаяния; я должен пойти к нему.
18 мая
Когда я вошел к Анатолю в прошедшую ночь, то он вполовину трусливо, вполовину пристыженно подал мне руку, но немного погодя перешел в другую крайность и стал чересчур весел. Он вспрыгнул в искусственную беседку, распространявшую аромат в салоне, сорвал ветку плюща и несколько роз и сплел себе венок. Я весело приветствовал этого юного Бахуса.
Но вскоре я притих. «Что с тобой?» – спросил Анатоль, кладя свою руку на мое плечо и ударяя меня по щеке веткой плюща. «Ничего, ровно ничего». – «Однако…» – «Ты осмеешь меня: мне жаль цветов». – «Безжизненных растений?» – «Они не только не безжизненны, но даже одушевлены, – сказал я, – хотя и не в той степени, как животные и люди». – «Я не понимаю тебя». – Я думаю, – продолжал я, – что существуют два элемента, которые с первых дней творения непосредственно стоят один возле другого: духовный и чувственный. Там, где они вступают в союз, зарождается то, что мы называем жизнью, и, чем искреннее союз этих двух разнородных элементов, тем возвышеннее жизнь, тем развитее и воспрянувшие из них существа. И в самых существах эти два элемента начинают враждовать и разъединяться, но один из них всегда одерживает перевес над другим, и это будет продолжаться до тех пор, пока духовный элемент не победит чувственный и пока природа окончательно не проникнется духом, – тогда не будет и смерти». – «Это я еще менее понимаю», – сказал Анатоль.
Но ты знаешь меня, дорогая мать! Когда я увлекаюсь какой-нибудь мыслью, то в разговоре я ничего не вижу и не слышу, а еще менее замечаю, интересуют ли мои рассуждения моего слушателя.
«Поэтому наша задача, – продолжал я, – укреплять и развивать в себе духовный элемент». – «А знаешь ли ты, что твоя новая помада причиняет мне головную боль?» – прервал меня Анатоль; оказалось, что он давно не слушал меня.
Прости меня, но у меня пропала охота передавать разговоры, которые беспрестанно кончаются диссонансом. Посылаю тебе то, что написано ранее, и от всего сердца приветствую тебя.
Искренно любящий тебя сын.
21 мая
С тех пор как я стал удаляться от Анатоля, я ближе сошелся с добрым, честным Шустером. «Ты любишь и несчастлив в любви своей, – неожиданно сказал он мне вчера. Я так был удивлен, что в первую минуту не нашелся что сказать. – Мужу лучше без жены, говорит сам апостол Павел, – продолжал Шустер, – ты страдаешь только, пока обладаешь ею, но, как скоро потеряешь ее, ты сейчас же почувствуешь облегчение. Что касается меня, то я предпочитаю добровольное иночество браку и даже вашим связям с разведенными и неразведенными женщинами. Не говоря уже о тех страданиях, которым подвергаешься, имея жену, я считаю бессовестным оставлять после себя детей, которые будут страдать не менее меня и, как и я, сделаются добычею смерти».
Шустер – отличный человек. Тебе надо узнать его, а ему тебя, так как ты не женщина: у тебя дух, сердце и характер, как у мужчины. В твоем последнем письме ты спрашиваешь, к чему приведет меня мой союз с Анатолем? Я и сам не знаю, что думать. Разочарован я вполне, то есть в духовном отношении, но я вижу, что он любит меня, и я жалею его. Нет, тут не одна жалость: его личность, его атмосфера стали для меня необходимостью… К чему это поведет? Я ценю себя слишком высоко для того, чтоб пожертвовать собою ради его временного развлечения, а для продолжительной дружбы он слишком плох для меня. Нет, плох – не настоящее слово, оно недостаточно определенно и пошло; скорее скажу, что он слишком чувствен, да, слишком чувствен и поверхностен.