Венерин волос — страница 34 из 80

13 декабря 1914 г. Суббота.

Получила от Жени записку, что с 4-х у них дома никого не будет. Еле дотерпела до половины четвертого! Помчалась. Подходила к их дому и умирала от страха, что столкнусь нос к носу с Талой и родителями.

Мы сидели на диване в гостиной, не зажигая света, и целовались!

Целовались!

Какое это удивительное ощущение! Нет, это совершенно невозможно описать! Я счастлива! Как же он хорошо целуется!

Написала, а теперь полночи не спала, все думала: кто же его так научил целоваться?

16 декабря 1914 г. Вторник.

В гимназии мы собирали на фронт подарки, кисеты для табака, носовые платки. И вот пришло в голову, что тот, кто получит мой платок, может быть, тот самый парень из Темерника, с которым дрался Женя.

В госпитале один раненый, которому отрезали ногу, потерял рассудок. Когда Маша принесла ему костыль, он швырнул деревяшку со всей силой в нее. У Маши теперь большой синяк на ноге.

27 декабря 1914 г.

Впервые такие грустные святки. Мне так плохо! Мартьяновы уехали на каникулы. Я не увижу Женю две недели!

Ходили с девочками в Александровский сад в Нахичевани — там народное гулянье и музыка. Катались в вагончиках с гор. Народу тьма.

Хожу и думаю: зачем мне все это, если рядом нет его?

Вечером гадали: по краям таза с водой прилепили жеваным хлебным мякишем бумажки с желаниями. На воду опустили зажженный огарок тонкой церковной свечки в ореховой скорлупке, как в лодке. Надо было дуть так, чтобы свечка, доплыв до бумажки, сожгла ее — у кого сожжет — у того сбудется желание. И дуть надо осторожно, чтобы не затушить пламя. Это к несчастью. Я написала одно слово, какое — никому нельзя говорить — иначе не сбудется. Думала: можно ли написать в дневник, потом решила, лучше все же не рисковать — не напишу. Договаривались дуть легонько, чуть-чуть, а стали дуть что есть духу в груди, и скорлупка перевернулась. Наш кораблик утонул! Все засмеялись, начали плескаться водой из таза. Смотрю — а Маша ушла в угол и сидит одна, с глазами, полными слез. Она сразу, конечно, подумала о том, что это плохой знак для ее Бориса — ему скоро выходить в море. Так стало ее жалко! Подошла, села рядом, взяла за руку, стала ее гладить: «Сестренка, Машенька, ну что ты, не надо! Все будет хорошо!».

А откуда мне знать, что все будет хорошо? Откуда мне вообще знать, что будет? Я про себя-то ничего не знаю.

Женя, где ты? Что с тобой? Думаешь ли обо мне?

1 января 1915 г.

Новый год. Сперва были дома, потом разошлись кто куда. Папа с мамой спать, Саша в какую-то свою компанию, сестры в свою. Звали, но я отговорилась. Вот сижу теперь одна в новогоднюю ночь и грущу. В первый раз в жизни выпила бокал шампанского. Так хотелось чокнуться с Женей, с Талой, но они далеко. У их дяди имение в Екатеринославской губернии. Они всегда проводят там каникулы — в какой-то Соколовке.

Долго наряжалась, надела мое голубое платье, приколола брошку, сделала красивый бант. А в голове: зачем? Он ведь не увидит. Гадали: когда часы начали бить двенадцать, каждый сжег свою записку с задуманным желанием и проглотил пепел, иначе не сбудется. Даже маму и папу заставили проглотить. Но было как-то несмешно. Я снова написала все то же единственное слово. Стали петь черными от золы губами. И вдруг опять стало невыносимо. Без Жени все скучно, глупо и никчемно. Я ушла к себе, и все быстро разошлись. Мне кажется, в нашей семье что-то не так. Папа стал в последнее время совсем другим. И с мамой они почти не разговаривают.

Я люблю его! Я люблю его! Я люблю его!

Вот бы оказаться сейчас в этой чудесной Соколовке!

2 января 1915 г.

К няне приходил ее крестник. Молодой, красивый парень — и без руки. Он писарь, и ему на фронте оторвало правую руку. Теперь он учится писать левой.

Перечитываю Марию Башкирцеву. Боже, читала это всего год назад — и ведь ничего не понимала! «Мне кажется, что я создана для счастья — сделай меня счастливой, Боже мой!» Ведь все это про меня! «Я создана для триумфов и сильных ощущений — поэтому лучшее, что я могу сделать, — это сделаться певицей». Мне начинает казаться, что она — это я, что мы — один человек, что она никогда не умирала. Я ведь живу. Ведь это не она, а я больше всего на свете люблю «искусство, музыку, живопись, книги, свет, платья, роскошь, шум, тишину, смех, грусть, тоску, шутки, любовь, холод, солнце, все времена года, всякую погоду, спокойные равнины России и горы вокруг Неаполя, снег зимою, дождь осенью, весну с ее тревогой, спокойные летние дни и прекрасные ночи со сверкающими звездами». И еще Женю. Она не знала моего Женю.

3 января 1915 г.

В журнале «Нива» в конце номера печатают списки погибших на фронте офицеров: перед каждой фамилией крестик, как трефовый туз.

Идет страшная война, а мы переписываем друг у друга анкету про любовь. Как ужасно устроен мир — вот этот вопрос анкеты вдруг становится важнее всех войн на свете: «У царя была дочь, которая полюбила простого человека. Царь, узнав об этом, рассердился и хотел казнить его. Принцесса плакала, умоляла своего отца, и он решил так: в цирке на арене устроят две двери — за одной будет страшный, голодный тигр, за другой прекрасная женщина. Любимого выведут на арену, и он должен открыть наугад одну из дверей. Откроет дверь с тигром — смерть. Другую дверь — ему дадут красавицу в жены, дадут много денег и отправят на корабле в далекую, прекрасную страну. Принцесса знала, где тигр и где женщина. Собрался народ в цирке, и осужденный умоляюще смотрит на принцессу — помоги! Влюбленная девушка переживала, то краснела, то бледнела, потом указала на дверь — что было за ней?».

Я искренне ответила, что, конечно, женщина, потому что любовь не может быть корыстной и желать зла. А бессонной ночью вспоминала, как мы втроем — Тала, Ляля и я — сидели у Талы дома, Ляля попросила Женю объяснить ей какую-то задачу, и они закрылись в его комнате, и поняла: тигр…

Любезный Навуходонозавр!

От вас ничего. Кроме той открытки. А вам посылаю римские карточки каждый второй день. Ничего, не обращайте внимания, все хорошо.

Кстати, долетела сюда та ваша открытка в два счета. Чудеса!

Интересно, когда вы получите вот это мое послание?

Такие письма идут медленно, тем более если их не отправлять.

Неотправленные письма доходят вернее.

У неотправленных писем есть особенность протыкать время. Без всяких марок и штемпелей — прыг — и уже у вас в руках. Можем через многолетье и многозимье поболтать о погоде — я сейчас и здесь, а вы тоже сейчас и здесь. Что там у вас? Вселенная расширилась? А какой день недели? Что за полушарие за окном?

Может, у вас у самого уже семья, ребенок. Сын?

Не сомневаюсь, что вы однажды покажете ему фокус, который я показал вам, а мне его показал мой бывший подводник. Как сейчас вижу — мы идем в воскресенье стричься, я хнычу, потому что боюсь машинки и ненавижу парикмахерскую, он тащит меня за руку, а потом вдруг говорит — смотри фокус! И происходит чудо. Отец в мгновение ока вырастает, становится великаном. Берет трамвай с остановки и протягивает мне на ладони.

Фокус, конечно, не ахти какой, но думаю, что и ваш сын когда-нибудь покажет его своему ребенку. Станет великаном и протянет ему на ладони трамвай, или дом, или гору.

Может, в этом и есть весь фокус.

Проходили недели, месяцы, и иногда вдруг толмач включал компьютер Изольды, когда ее не было дома — у них был уже у каждого свой лэптоп — и читал новые записи.

При этом у толмача было чувство, что ворует.

А он и был вором.

Иногда она записывала просто обрывки из той жизни, до толмача. О каникулах в Италии.

«А еще помнишь, как мы разругались тогда в Пизе? Я выскочила из машины и хлопнула дверью. Так хлопнула, чтобы сломать ее. Ты уехал, разъяренный, злой, бросил меня. Там стригли газон, и пахло скошенной свежей травой и бензином. На площади везде стояли туристы с вытянутыми руками, будто упирались ладонями в воздух — это они позировали для фотографии: поддерживали падающую башню. Я вошла в собор, села на скамейку, все равно идти было некуда. Там было прохладно, а на улице зной. Закрыла глаза — стрекотание косилок доносилось сквозь открытые двери, и даже в соборе был острый, свежий запах скошенной травы. Сидела и думала о тебе, как я тебя люблю. И что буду так сидеть здесь и ждать тебя. И знала, что ты вернешься и найдешь меня».

Ее дневник толмач читал только тогда, когда они ссорились. И теперь они ссорились все чаще и чаще.

Толмач знал, что Изольда может проверить, когда в последний раз открывался файл, но боялся спросить у знакомого программиста, как сделать так, чтобы этого нельзя было определить.

И еще странно было читать, что Изольда была ночами с толмачом, а представляла себе, что это Тристан обнимает ее в темноте.

Это Тристан, а вовсе не толмач, целовал и входил в нее по ночам.

Один раз Изольда вернулась домой, когда вор сидел за ее компьютером, но он успел все выключить, потому что она сразу пошла в туалет.

Один раз толмач прочитал новую запись, что их сын похож на Тристана, каким тот был на детских фотографиях.

Толмач стал рыться на полках Изольды в ее папках, альбомах, коробках — хотел найти фотографии Тристана. Когда-то она показывала их, но он не обратил внимания, не запомнил. Теперь всматривался в каждое фото, неужели действительно есть сходство?

Каждый год у них дома собирались друзья Изольды и Тристана — в день его смерти.

Так получилось, что накануне очередной встречи толмач и Изольда из-за какого-то пустяка очередной раз поссорились. Даже с битьем посуды. Когда Изольда ушла на работу, толмач включил ее компьютер, открыл тот файл и прочитал:

«Сегодня ушла спать в детскую. Слушала, как сопит во сне ребенок, и так захотелось, чтобы это был наш с тобой сын. Он и есть твой ребенок. Твой, а не его».

Когда Изольда вернулась с работы, толмач подошел и обнял ее, как обнимал после ссор, чтобы помириться. Сказал, как они говорили друг другу: