Венерин волос — страница 76 из 80

Вышла на Днепр — красотища! Значит, это отсюда, вот с этого холма киевляне смотрели на плывущих по реке идолов и исступленно молили Перуна: «Выдобди!».

Как им хотелось, чтобы их бог показал всю свою силу нечестивцам! А идолы не вынырнули, не вышли на берег, никого не наказали, плыли себе, как бревна, дальше, послушные воле волн.

Разговорилась с какой-то женщиной. Она сказала, чтобы я пошла и обязательно помолилась в Софии Киевской чудотворному образу Николы Мокрого. Рассказала, что название идет от чуда. Жили в Киеве муж с женой и единственным сыном, Николаем, еще младенцем. Когда на лодке переплывали Днепр, ребенок выпал из рук матери и утонул. Родители в отчаянии стали упрекать Святого Николая, что он не помог уберечь дитя, потом опомнились и стали умолять о прощении и утешении их в горе. А утром перед богослужением в Софии Киевской, когда пономарь вошел в церковь, он услышал плач ребенка. Вместе со сторожем поднялись на хоры и там, за крепко закрытой дверью, которую пришлось открывать, увидели перед образом Святого Николая того самого младенца — он был мокрым, будто вынутым из воды.

* * *

Только что вернулась из городского детского дома. Говорила с директором, доктором Городецким. Сказала, что думаю о том, чтобы взять ребенка, попросила помочь.

Долго с ним говорили, потом он провел меня по комнатам, все показал. Рассказывал, что в голодное время в 33-м году было много подкидышей. На Крещатике их дюжинами подбирала милиция. Стали открывать для них приюты. Городецкий получил 500 детей. Многие тогда умирали от истощения и болезней. А я смотрю на детей — теперь все пухленькие, чистенькие, девочки в одинаковых платьицах, все бритые наголо, так что и не отличишь. Заглянули в какую-то палату, у детей глаза грязные, покрыты гнойными наростами. Я спросила: «Что у них?». — «Трахома». Пошли дальше. Оказывается, им не говорят, что это приют для подкидышей — они уверены, что живут в санатории: «Приедет мама и возьмет меня домой». Городецкий сказал, что приходят многие и усыновляют. За последние полгода увезли 30 детей. Дети тоже выбирают себе родителей. Городецкий рассмеялся, что, если их хочет усыновить небогатый, говорят: «Не пойдем: не на машине приехал». Пока стояли во дворике, разговаривали, вокруг нас собрались. Стоят, смотрят на меня. У всех в глазах вопрос: кто я? вдруг мама?

— Галина Петровна!

Не слышит. Кругом шумит piazza Mignanelli, заглушает голос.

Толмач подходит совсем близко, но она его не замечает. Загляделась, запрокинув голову, на непорочную деву, поставленную на античную, взятую из-под какого-то императора колонну.

Гальпетра все такая же: фиолетовый костюм, белая мохеровая шапка, зимние сапоги с полурасстегнутой молнией. И даже те музейные тапки. А на спине приклеенная скотчем бумажка. Та самая.

Толмач снова окликает:

— Галина Петровна!

Вздрагивает, оборачивается.

— Господи помилуй, как же ты меня напугал!

Поправляет шапочку.

— А я вот тут стою и думаю: надо же, поставили памятник в честь зачатия! У них только одно на уме!

Вынимает из рукава скомканный носовой платок, высмаркивается, снова засовывает платок в рукав.

— Пока доедешь на метро от нашего Выхина, все тебя обчихают!

Улицу заливает звон — резкий, пернатый. Кто-то поймал в небе птичий чулок и натягивает на ногу.

Накрашенная старуха, выйдя из дверей Tabacchi на улицу, бросает взгляд наверх и предусмотрительно раскрывает зонтик. И у других прохожих тоже зонты от птиц.

— Ну, пойдем! — говорит Гальпетра и снова поправляет мохеровую шапочку.

— Куда?

— Куда-нибудь. Что здесь стоять у этой колонны? Только смотри внимательно по сторонам! Они тут все носятся, как сумасшедшие!

Гальпетра пропускает стаю мотороллеров и переходит улицу, неторопливо, вразвалку, шаркая тапками по римской брусчатке. Расстегнутые голенища сапог щелкают друг о друга на каждом шагу.

Толмач догоняет ее, они идут рядом. Гальпетра останавливается у каждого прилавка с сувенирами, открытками, футболками с именами звезд. Протискивается к лоткам. Разглядывает витрины киосков с мадоннами в виде Барби и Барби в виде мадонн. Качает головой, глядя на цены.

Их обгоняют туристические группы. Японцы. Немцы. Снова японцы. Над головами в толпе всюду зонтики и палки экскурсоводов с разноцветными платками: мол, не потеряйтесь, идите за мной, я покажу вам в этом суетливом, бестолковом городе что-то настоящее, важное, вечное, ради чего вы здесь оказались, ведь вас не было и не будет, а сейчас вы здесь!

Кто-то наступает Гальпетре на тапок. Она ворчит:

— Ослеп, что ли? Смотреть же надо!

Прохожие оглядываются на ее музейные тапки, на бумажку с туалетным рисунком на спине, но здесь и не такое видели, ко всему привыкли.

— А там что? Пойдем туда! Мамочки родные, вот ведь привелось-таки оказаться в Риме! Кто бы мог подумать!

Свернули на via del Tritone. Навстречу группа школьников, у каждого по биг-маку. Один бросил обертку на тротуар. Прямо перед Гальпетрой.

— Это еще что такое!

Схватила за шкирку, заставила поднять. Тот, ошалев, поднял, побежал дальше с оберткой в кулаке, все время оглядываясь. Не привык, чтобы его вот так, за шкирку.

Гальпетра, глядя на свое отражение в витринах бутиков, все время поправляет шапочку, одергивает юбку, пытается заглянуть себе за спину.

Остановилась у витрины с гипсовыми статуэтками, трет руками виски.

— Только что хотела тебе сказать что-то, и вот надо же, выпало из головы! У меня в последнее время какие-то провалы в памяти. Что-то носишь с собой ненужное всю жизнь, а что нужно — поди вспомни! Смотри, Лаокоон! Всю жизнь мечтала увидеть настоящего Лаокоона! А ты знаешь, что его нашли без руки и приделали новую, а Микельанджело посмотрел и сказал, что рука должна держать змею не сверху, а сзади, за головой, или, наоборот, не сзади, а сверху, уже не помню. А потом, через столетия, нашли ту, настоящую руку — и оказалось все именно так, как он сказал. Пошли, хватит ворон считать!

Они останавливаются у перекрестка.

— Смотри-ка! И тут все прут на красный!

Снова достает из рукава платок, вытирает распухший нос. Над верхней губой прыщики — наверно, выдергивала пинцетом волосы.

— Скажи, а ты видел настоящего Лаокоона? В Ватикане?

— Видел.

— И что?

— Ничего.

— Как это? Ты что? Разве так можно? Это же Лаокоон! Троянский конь! Разгневанная Афина! Древние греки! А как прекрасно античный скульптор изобразил страдания на лице отца, на глазах которого погибают оба его сына! Это же сама бессмертная красота! Это же навеки схваченное в камне прекрасное! А рука, скажи, куда тянется его рука — вверх или назад, за голову?

— Я не помню.

— Но как же так? Ты зачем приехал в Рим?

Вышли на piazza Colonna. В нос бьет запах кожи от расставленных на тротуаре сумок. Только Гальпетра нагибается пощупать одну из них, как негр-продавец, продев в обе руки по дюжине сумок, убегает. Наверно, ему дали знать, что показалась полиция. Сумки под вздернутыми руками — будто расправленные крылья.

— Устала. И ноги болят. Может, посидим вот тут?

Присаживаются на перила железной ограды вокруг колонны Марка Аврелия. Туристы разглядывают барельефы в бинокли. На барельефах римляне побеждают сарматов, а наверху Павел с мечом. Гальпетра, кряхтя, наклоняется, развязывает тесемки на тапках. Кругом голуби. Один хлопает крыльями над ее головой, вздымая на мгновение приклеенную скочем бумажку. Гальпетра отмахивается:

— Ишь, разлетались!

Стаскивает сапоги с разводами проступившей соли. Разминает пальцы на ногах.

— Что же ты, сидишь в Риме и никуда не ходишь?

— Почему, хожу. Вот вчера ездил на старую Аппиеву дорогу.

— Ну, и что там?

— Дорога. Камни. Старые, стертые. Колеи от колес в камнях. Вдоль этой дороги были распяты спартаковцы. Шел и вспоминал, как в детстве смотрел в нашем ДК на Пресне фильм «Спартак» и как потом мы играли в гладиадоров, а щитами были крышки от ведер. Тогда на этажах стояли ведра для пищевых отходов. Мы воровали эти крышки, а дворничиха на нас ругалась.

Подползает старуха, опять та самая, с Электрозаводской. «Прего! Манджаре!» Рука трясется. Пальцы черные.

— Вот, и дать-то нечего, — вздыхает Гальпетра, пододвигая сапоги к себе поближе, на всякий случай. — Ну, и все? Больше ничего там не было на этой старой дороге, как ее, где спартаковцы?

— Там еще есть церковь, называется Domine quo vadis. У Сенкевича есть такой роман — «Камо грядеши».

— Знаю. И что?

— Я туда зашел. Внутри никого не было. Только бюст Сенкевича. Хотел идти дальше, но тут увидел в проходе на полу белую плиту под решеткой. Подошел поближе. В ней следы, отпечатки босых ног. На этом месте Христос явился Петру, и на камне остались его следы. Я наклонился, чтобы рассмотреть получше. Огромные ножищи, больше, чем у меня. И совсем плоские. Ярко выраженное плоскостопие. И так вдруг захотелось их потрогать. Я уже протянул руку, но тут мне стало не по себе.

— А чего так?

— Если все обман, и это работа какого-то камнетеса — поставил свою ногу, обвел и стал вытесывать — то зачем трогать? А если это ноги действительно — Его? Того, чьи последние слова были: «Отец, почему ты меня оставил?!». Тут раздались шаги — откуда-то из боковой двери быстро вышел священник в черной сутане — что-то дожевывая. Увидел меня с протянутой рукой. Я смутился, одернул руку, а он улыбнулся, закивал головой, — мол ничего, ничего, трогайте, можно! И добавил, что это все равно копия.

— Так и знала! — Гальпетра вздохнула. — А куда же дели настоящий камень?

— Я так и спросил. Оказывается, в церковь все время забирались, воровали, и оригинал перевезли в другую церковь, Сан-Себастьяно, она там недалеко, дальше по Аппиевой. Я пошел туда. Это не церковь даже, а огромный собор. Бродил по нему — и никак не мог найти, где выставлен камень. Под потолком висел великан с золотыми волосами. Свисает с потолка и смотрит в окно — что там? А за окном небо вымощено облаками, старыми, стертыми, будто плитами с Аппиевой дороги. Спросил какого-то падре про следы. Он кивнул на боковой алтарь справа от входа. Там решетка, стекло. Было темно и ничего толком не видно — стекло отсвечивало. Поискал, куда бросить монетку — у них тут в церкви, чтобы зажегся на минуту свет, нужно платить — не нашел.