Венец славы: Рассказы — страница 19 из 44

ло размытое воспоминание, он мысленно увидел профессора, у которого учился много лет назад; вот профессор сидит на краешке стола, болтает ногой, курит, задает вопросы, и вдруг Барри услышал, что сам тоже задает вопрос голосом профессора, он даже вскинул голову в точности, как делал тот: «Так о чем же, черт возьми, говорится в трагедии?» Парень с сережкой поднял руку и выпалил, что лично ему кажется, что там говорится про кучу разных людей, которые жили в каком-то королевстве, где всем заправлял король, и самое главное — это то, что… что… что все они под конец умирают. В аудитории засмеялись. Раньше на этом курсе никто не высказывал своего мнения вслух, потому что профессор Тэйер не позволял прерывать свои лекции комментариями с мест, и Барри, улыбаясь, поглядел на парня с сережкой. Господи, ему же еще страшнее, чем мне, подумал он, и пошутил, что да, конечно, вот именно, но все-таки почему они под конец умирают? Одна девушка нерешительно подняла руку и тотчас ее опустила, а Барри снова услышал себя, услышал, как он говорит, что в общем-то не так уж важно, что Шекспир умер, потому что это не меняет дела и все по-прежнему довольно трагично, ведь правда? и каково человеку оказаться в положении Гамлета, приходилось ли кому-нибудь из них попадать в аналогичную заварушку? — в ответ несколько человек так энергично закивали, что Барри не решился предложить им выступить, он не хотел отвлекать внимание аудитории, потому что теперь знал, о чем будет дальше говорить: он изложит им теорию трагедии.

Рядом со словом «трагедия» он написал на доске слово «свобода».

И продолжал говорить, взволнованно, сбивчиво говорил, что все дело в желании обрести свободу, что в этом-то, черт возьми, самая суть, что в те далекие времена все эти люди, все эти страдающие люди, как, например, Гамлет и многие другие, хотели быть свободными… но на них давили со всех сторон, на них давила целая армия стариков, этих мертвых и умирающих подонков… и точно так же продолжается до сих пор, но теперь люди поумнели, потому что они всегда могут прочесть «Гамлета» и… и что из этого следует?., какую мудрость могут они из этого извлечь?.. Суть не в том, что каждый человек непременно сыграет в ящик, продолжал Барри, тыча в доску мелом, не обязательно же, чтобы каждая ситуация кончалась именно так, но потом, конечно, все равно все этим кончается, и в этом-то смысл трагедии, вот почему они ее читают, и проблема Гамлета, как он думает, в том, что тот не рванул куда-нибудь за границу, когда объявился призрак… Пусть мертвецов хоронят мертвецы! Пусть бы этот старый хрыч тыркался под землей, как слепой крот! Да, призраку, конечно, было не сладко, для него это был настоящий кошмар, не зря же старый король сказал, что он томится в чистилище и очень там мучается, хорошо, допустим, все это жутко действовало ему на психику, но у Гамлета ведь была еще вся жизнь впереди, своя собственная жизнь… но… но как он мог обрести свободу, как он мог вырваться из трагедии, взявшей его в тиски?

— Как нам всем вырваться? — с жаром воскликнул Барри.

Они немного об этом поспорили, и Барри так разволновался, что принялся ворошить большой том Шекспира… какого черта он не заложил закладку?., и наконец найдя «Гамлета», продолжал листать, пока не отыскал место, которое почему-то помнил, — невероятно, непостижимо, но факт!., последний раз он читал эту пьесу еще на втором курсе, но отчетливо помнил, какое место ему нужно-последние слова Гамлета… и он прочитал их вслух, заставив себя понизить голос, чтобы не прозвучало слишком напыщенно:

— «Вам, трепетным и бледным, безмолвно созерцающим игру, когда б я мог… о, я рассказал бы… Но все равно… я гибну, а ты жив».[9]

Вот в чем скрытый смысл этой пьесы и вообще трагедии: я гибну, а ты жив. Это и есть самое важное, что они постигнут за свою жизнь, сказал Барри, и они обязаны это постичь, а иначе их тоже ждет трагедия. Он слышал себя словно издалека, голос у него больше не дрожал, не срывался и звучал спокойно… Барри и не думал, что во внезапно овладевшем им удивительно возвышенном и удивительно прекрасном чувстве может крыться такая огромная сила, сила, которая рвалась из него наружу и подчиняла себе все.

Лекция кончилась, он собрал книги и конспекты, — что же произошло? что вообще было? — краем глаза следя, как профессор Тэйер медленно, очень медленно приближается к кафедре. Наконец последние студенты высыпали в коридор. И в аудитории остался только Тэйер, он задержался на пороге и смотрел на Барри. Стоял он чуть пригнувшись и сжимал в руках магнитофон, будто приготовился защищаться; сколько коварства и злобы было в улыбке, с которой он смотрел на Барри! Барри запихнул книги в холщовую сумку и вышел в коридор. Мимо Тэйера он прошел не останавливаясь и даже не посмотрел в его сторону. К черту Тэйера, к черту их всех! Одно умирает, зато другое продолжает жить… Значит, его выгонят из Хилбери? Очень хорошо, выгонят так выгонят. Он вернется в Штаты и будет жить на пособие? Может быть. Ему наплевать. Выгонят его из аспирантуры или не выгонят, будет у него ученая степень или не будет — какая разница?

Жизнь — это театр, подчиняющий себе все. И при чем тут эта ерунда, эти книги, конспекты и полоски зеленой бумаги? Какое все это имеет к нему отношение? Тэйер коротко смерил Барри холодным, гневным, тяжелым взглядом сумасшедшего — да, он, конечно, сумасшедший… и в то же время не совсем; он владеет собой, он в общем-то здраво мыслит. И эта малая толика здравого смысла была в нем страшнее всего.

Перевод А. Михалева

Венец славы

Вопреки его затаенным ожиданиям, самолет не разбился. Как это ни странно, прибыл по назначению, в аэропорт города Китимит (самая глухомань в захолустнейшем штате Айова), и даже на десять минут опередил расписание.

Первым устремившись к выходу, Маррей Лихт двинулся через толпу, действуя локтями, на все лады бормоча извинения, всех расталкивая своим портфелем поддельной крокодиловой кожи; он прямо чувствовал, как оживают мышцы, которые за эту девятидневную поездку, — как, неужто всего девять дней? — казалось, атрофировались напрочь. Кругом добродушные, готовые озариться улыбкой узнавания лица провинциалов Среднего Запада — встречающие ждут выхода пассажиров, — но Маррей был искушен достаточно, чтобы торопливо проскочить мимо, ни на кого прямо не взглянув. Может, его узнали, а может, и нет. Так или иначе, но в мгновение ока, буквально за какие-то секунды, он улизнул от них в зал аэропорта, укрылся в телефонной будке, сунул руку в карман за мелочью — ба, сплошь монетки в один цент; в поездках почему-то вечно проблема с мелочью, только и роешься по карманам, звеня медяками, — ну вот, наконец-то можно набирать номер, напрямую, кода не нужно, скорей, пока не подскочили: «Это не вы Маррей Лихт?..»

Далеко позади, на другом конце континента, где-то в Нью-Йорке, ее телефон залился звоном, звонит, звонит уверенно, обещающе. Маррей Лихт напряженно слушает в надежде, что этот вот звонок, этот гудок в трубке как раз и будет последним, потом раздастся ее голос и все пойдет хорошо. Четыре гудка, пять, шесть, терпение, терпение… Тут он заметил, что его ищут. Да, это за ним — по всей вероятности, посланцы оргкомитета; они уже, как говорится, с ног сбились: лица серьезные, нахмуренные, слегка даже испуганные. Только что он так решительно мимо них промчался, что они и подойти к нему не посмели, а может, их смутил его целеустремленный вид. Или по старым фотографиям на суперобложках его теперь уже не узнать?

Накрыв ладонью трубку, он приотвернулся, на случай если его обнаружат, — чтобы выглядело как можно естественнее: Маррей Лихт по неотложному делу звонит домой — согласовать кое-что, оповестить некое заинтересованное лицо о своем благополучном прибытии в Китимит, штат Айова. Вот это как раз натурально, с их точки зрения. На вид довольно-таки заурядная троица: моложавые, хотя и не очень уже молодые люди — пожалуй, в ранге адъюнкт-профессора; им должен быть внятен смысл телефонного звонка домой тотчас по прибытии.

…одиннадцатый, двенадцатый гудок…

Расстроенно повесил трубку. Нет, без толку, наверно, ушла спозаранку… а может, и вовсе почему-либо не живет пока дома. Однажды она сказала, что эта квартира вызывает у нее «нездоровые ассоциации», конкретнее не пояснила. Монетки побрякали-побрякали в автомате, да так где-то внутри и застряли. Маррей принужденно хмыкнул, отрабатывая смех над своим злосчастьем. Пятидесятилетний жених юной и прекрасной богатой наследницы смеется над своим злосчастьем…

Он вышел из телефонной будки, и его сразу углядели. Ну, всё. Окружили, глазами хлопают, улыбки, такие мальчишеские, почти робкие: «Это не вы Маррей Лихт?»

— Да-да, здравствуйте, здравствуйте, — сказал он с преувеличенной улыбкой.

Рукопожатия. Знакомство. Теперь один из них всенепременно должен сказать: «Мистер Лихт, я Брайан Фуллер — это я вел с вами переписку. Как поживаете? Надеюсь, из Сент-Луиса хорошо долетели — вы ведь сейчас из Сент-Луиса?.. Ну вот, с гостиницей все в порядке, прямо туда и поедем — там все уже должно быть готово… Весь колледж прямо лихорадит, ждем не дождемся — и студенты, и преподаватели… Вы позволите?.. Машина у меня вон там — идемте, сейчас уже одиннадцать двадцать, а времени у нас мало: ровно в час официальный завтрак… Надеемся, полет прошел приятно и без происшествий, правда, мистер Лихт?..»

В непременном пикапчике весь задний отсек завален детскими игрушками, сапожками и всяческим барахлом. У Маррея явственно возникло ощущение, что в этом пикапчике он уже когда-то ездил.

Но нет, в колледже имени Эрнеста Лапойнта он раньше не бывал. Нет, не бывал. Лапойнт — его четвертая остановка за последние девять дней, тут все для него ново, то есть должно быть ново, и эти любезные, немного взвинченные люди — ведь он их никогда не видел; надо же, чтобы так совпало, чистая мистика: вся их болтовня, все вопросы — копия тех, которые он слышал в университете Миссури, где была предыдущая остановка в его гастрольной поездке. Есть в этом и положительный аспект: можно отвечать не думая, так что он волен сосредоточиться на причине сегодняшних своих утренних переживаний. («Что-что? Ах да. Да-да, конечно…») Они с Розалиндой собирались пожениться в первую субботу по завершении его гастрольной поездки с авторскими чтениями стихов. Много раз они обсуждали свое будущее, со всей серьезностью строили планы совместной жизни, и день свадьбы у них был назначен окончательно и бесповоротно: 2 июня. Однако с позавчерашнего дня он все никак не может с ней созвониться. По всему Среднему Западу его преследовал ураган с ужасными ливнями — а он и без того эту часть страны не любил, побаивался, да к тому же у него были основания чувствовать, что он не все тут понимает, и теперь его не покидало суеверное ощущение, будто неспроста он, оказавшись именно здесь, так некстати потерял контакт с Розалиндой.