Венец славы: Рассказы — страница 20 из 44

Она жила тихо и неприметно, занимая маленькую квартирку в нескольких милях от женского колледжа «Вассар», где ее бывший муж преподавал психологию; бывший муж даже и не знал, что Розалинда снова поселилась поблизости. Он был ее вторым мужем, первый умер от сердечного приступа всего через восемь месяцев после свадьбы — это был человек «в летах» (в каких именно, Маррей никогда не испытывал желания уточнять). Оказавшись в статусе молодой вдовы, Розалинда почти тотчас же вышла замуж снова (как она сама впоследствии определила — опрометчиво), на этот раз за довольно молодого человека, способного, — о, весьма! — но чересчур незрелого, право же, несформировавшегося. Этот брак развалился быстро. И Розалинда, высокая двадцатисемилетняя женщина с четко очерченным красивым лицом, проконсультировавшись у отца, добилась развода, благо бракоразводные законы стали куда вольготнее с тех пор, как десятью годами раньше ее отец сам разводился. Отец у Розалинды был одним из доверенных лиц Рокфеллера и почти все свое время проводил в законодательном собрании штата; все собеседования с ним Маррей, похоже, провалил, хотя тот явно читал кое-какие из стихов Лихта и дал на брак «свое благословение».

После развода Розалинда перевезла и мебель и пожитки в фермерский дом неподалеку от Норфолка, штат Виргиния, — очертя голову, не глядя договорилась об аренде по объявлению в газете «Нью-Йорк таймс»; в разговоре с Марреем в первый вечер их знакомства — грустном, на грани слез, тоном самообличения — она объяснила это тем, что хотела «очиститься, выкинуть из головы всю гадость мерзкого прошлого». Однако дом среди норфолкских огородов не оправдал надежд: очень уж там было одиноко, тягостно. И совершенно нечем заняться, кроме как раз-размышлять о прошлом. И она вернулась в Нью-Йорк, в самый центр, в богемный Гринич-Виллидж, где сняла квартирку на первом этаже «браунстоуна» — краснокирпичного добротного особняка, у человека, которого они с бывшим мужем считали своим приятелем, но этот друг дома в качестве домовладельца перевоплотился в немилосердного вымогателя, а композитора из себя изображать перестал вовсе, и снова, в который раз, бедной, издерганной Розалиндочке пришлось переезжать — сначала в женскую гостиницу на Манхаттан, а в конце концов вон из Нью-Йорка, в Покипси, где жизнь казалась ей поспокойнее. Маррей с ней познакомился, как раз когда она выезжала из «браунстоуна». Сам он жил на Манхаттане, но из-за ссор с женой иногда перебирался на Лонг-Айленд (жизнь была так запутана, отношения переусложнены настолько, что теперь и сам толком не вспомнишь, что к чему); он упрашивал Розалинду переехать к нему в Вестбери, но до свадьбы она не хотела терять независимость. Во дворе ее дома был довольно большой, заросший сорняками палисадник, и она любила там часами возиться. Так что вот она, видимо, где — сидит в своих желтеньких полотняных брюках, расклешенных и хлопающих по лодыжкам, и полет, и полет нескончаемые сорняки, на лбу капельки пота, а телефон звонит и звонит, но, видно уж, она его так и не услышит…

— Мистер Лихт!

— Да, что?

— …денек нам предстоит — с ума сойти! Ведь вы не возражаете? мы тут назначили один маленький дополнительный коллоквиум — просто неофициальная такая встреча с несколькими очень заинтересованными, весьма начитанными и способными студентами…

— Можете называть меня просто Маррей, — сказал он, безропотно следуя за провожатыми по затененному пластиковым тентом тротуару и в вестибюль мотеля под названием «Гостиница Мотор», настолько нового, что в одном из боковых флигелей до сих пор еще велись строительные работы. Единственное, к чему стремился Маррей, — это удрать: непременно нужно добраться до телефона, пока всерьез не начался этот долгий день расписанных по часам обедов и чтений. Скуластый, с грубоватым, простым лицом, похожий на фермерского сына Бобби Саттер (очевидно, университетский «поэт-преподаватель») спросил у портье «комнату Лихта», и Маррей почувствовал себя в роли Маррея Лихта — ну, того самого, умного и ироничного, но в душе доброго, неуклюже-элегантного Лихта, чью поэзию называли изысканной и в то же время трагической, в духе Рильке: вот он шутит с портье (который пролепетал что-то насчет горничной, дескать, на том этаже она все никак не кончит, надо пойти принять меры), и с Брайаном Фуллером, и еще с одним (имя выскочило из памяти, вроде бы Харди — или Харди это такой был профессор на одной из предыдущих остановок в его турне, в Индиане, что ли?) — да, вот он, Маррей, умеющий полностью унять дрожанье рук, Маррей, польщенный тем, как эти люди с нелепым поклонением едят его глазами, словно стараясь произнесенные им слова все до единого запечатлеть в памяти или — вот прямо сейчас, не сходя с места — сформулировать из них нечто афористичное. Маррей Лихт совсем не такой, как вы думаете… Или так: Маррей Лихт как раз такой, как вы думаете!

«Комната Лихта» оказалась еще не готова, но Маррей был настойчив, дескать, любая подойдет, и его повлекли дальше — еще мили полторы пахнущих бетонной крошкой, свежеустланных коврами коридоров. Даже в комнату провожатые вошли с ним вместе, осмотрели, удостоверились, что она достаточно хороша («Нельзя сказать, чтобы наша прежняя гостиница нас вполне устраивала»), и когда Маррей наконец остался один, было уже без пяти двенадцать. С досады и от бессилия он чуть не заплакал.

На прощанье ему сказали, что зайдут за ним точно в половине первого.

Маррей сразу же схватил телефонную трубку, но, поколебавшись, набрал сначала номер ресторана. Он попросил мартини, однако слова, сказанные женщиной на том конце, по совокупности как будто бы значили «нет», тогда он попросил бутылку пива, а затем, еще минуты через две запутанного диалога выяснилось, что приемщица заказов излагает ему принятые в их округе законы о потреблении алкогольных напитков — что-то насчет времени суток, дней недели…

— Ладно, ладно, — сказал он и положил трубку.

Сам себя обеспечив выпивкой (бутылка была в портфеле), он вновь обрел решимость и вернулся к телефону. Но тут же столь неудержимо погрузился в самоанализ, столь безжалостно углубился в рефлексию («воображение поэта редко довольствуется успокоительным, но простодушным оптимизмом»), что и в собственной решимости усомнился. Ситуация такова: в гостинице «Воскресная» близ аэропорта в Сент-Луисе он прошлой ночью так много выпил (в одиночку), что заснул не раздеваясь, прямо в ботинках, сраженный страхом (это был почти осмысленный, логически обусловленный страх), что если Розалинда по-прежнему не будет подходить к телефону… то он не сможет продолжать турне. Он сорвется, будет вынужден отменять выступления. Однажды такое уже случилось — в 1964 году, посередине переходного периода между Хельгой (второй женой) и все еще замужней, ни да ни нет не говорящей Мэрилин (которая в конце концов стала его третьей женой). Во время той поездки он обзавелся врагами, ненавидящими его по сию пору, — только и ждут небось… Но об этом лучше было не думать.

В результате, побоявшись унизиться еще одним безответным звонком, он решил просмотреть отпечатанные на ротаторе программки и расписания, которыми снабдил его Брайан Фуллер. Так… ясно, предстоит принять участие в Неделе поэзии Айовы. Все это мимо, мимо, вот: «Маррей Лихт. Авторский вечер в 16 часов в зале центра „Ог-Мемориал“». Он знал и без того, что его выступление назначено на четыре. Зато другие пункты программы были ему внове. Н-да, недосуг было прочитывать целиком письма Фуллера, а может, спутал Лапойнт с Лоденом — есть такой небольшой колледж в Филадельфии, его первая в этой поездке остановка, — но вроде он не припомнит, чтобы они тут собирали целый симпозиум, а его, Лихта, мимолетный визит в Лапойнтский колледж включили бы в этот симпозиум составной частью. И похоже, что его давний друг и соперник Хармон Орбах выступал с чтением как раз вчера, в четыре, в зале того же центра. Орбах! Маррей с ним не встречался со времен скандала во время диспута в Мичигане. У Маррея там все было, как водится, в порядке (все-таки он достаточно профессионален, пока на ногах стоит), зато Орбах навлек на себя враждебность студентов-негров, объединившихся с каким-то братством «голубых», — то ли стихотворением своим каким-то их разгневал, то ли и вовсе одной строчкой. Орбаху сейчас лет сорок шесть; кроткий, мягкий, снискавший себе репутацию «мистика», поскольку провел некоторое время на Цейлоне и в Индии, к тому же в сандалиях и груботканых рубищах вид у него прямо как у святого. Снимет этак на сцене очки, а глаза под ними такие большие, такие беззащитные. Он-то всех и каждого любит, поэтому ему невдомек, как это некоторые не любят его, и тут он срывается. Для себя Маррей давно решил, что на самом деле Орбах безумен… Снова встречаться с ним ужас как не хотелось.

Это бы еще ладно, но колледж назначил на ту же неделю своим «особо почетным гостем» поэтессу Анну Доминик; с ней Маррей встречался всего несколько раз, но успел проникнуться к ней неприязнью. Орбах — тот хоть поэт по крайней мере, а Анна Доминик — нет. Не поэтесса она, а крикунья, фельетончики в столбик расписывает, а молода, если вдуматься, на удивление — при ее известности!.. Ведь ей и тридцати нет. Маррей нервно долил в стакан еще немного виски. Не то чтобы он боялся этой самой Доминиканны, но все-таки нехорошо, если она читала его рецензию на одну ее книжонку (хотя могла ли эта рецензия от нее укрыться, ведь напечатана не где-нибудь, а в «Нью-Йорк таймс»!)… Сам-то он едва ли сейчас припомнит ни что понаписал там, ни даже точное название пресловутой книжки: это была обзорная рецензия на целую обойму книжиц, каждую из которых дочитать до конца просто никакого времени не хватило бы… «Выкрики»? «Шепоты»? Какое-то типично безвкусное истерическое название. Но еще хуже, что в тот же вечер в 8 часов в зале научного корпуса состоится нечто под названием «Лекция памяти Вильяма Рэндолфа Херста», докладчик Хоаким Майер — «выдающийся критик и литератор с мировым именем», и вот тут-то Маррея обуял неподдельный ужас: мало того, что когда-то в незапамятные времена он отбил у Хоакима (с возвратом, правда) одну девчонку, родсовскую стипендиатку, но к тому же на последнем курсе Колумбийского университета они вдвоем издавали литературный журнал. Много лет уже они друг друга опасались и старались не встречаться, и вот поди ж ты — выступление Майера под названием «Поэзия: что это было?».