— На нашу страну надвигается катастрофа, можете мне поверить, — произносит Тед.
Лоуренс так и не смог сосредоточиться на том, о чем они толкуют. Ему кажется, что в этот миг, в этот самый миг он, вероятно, больше не сможет этого выносить.
Вокруг него звенят голоса. Звон расходится концентрическими кругами, его окружает звон голосов, дыханий, оживленных взглядов. Голоса не смолкают, как музыка. Они пронзительно обрываются; обрываются в каком-то предвкушении. Лоуренс берет предложенный женой бокал, лицо женщины выглядит странно хрупким. Кусочки льда в бокале наводят на мысль об Арктике — чистые кристаллы, чистый, бесцветный лед и воздух, в котором не выживают никакие микробы. Оно невыносимо, это мгновение. Невыносимо. Невыносимо стоять с этими людьми. Он не знает, в чем дело, но тем не менее понимает, что стало невыносимо; что-то влечет его тело к точке распада, и чтобы сохранить себя, свое существо — физически сохраниться, — потребны силы не такого человека, как он, силы борца.
Медленно тянется мгновение. Ничего не происходит.
Снова аэропорт. Как встреча в прошлый понедельник, только в обратном порядке, теперь она уезжает домой. Воздушный лайнер поглотит определенное число людей, среди них — мать Лоуренса, и улетит. Теперь слова спешат. У спеть выговориться. Мать горько жалуется на одну из теток Лоуренса — он согласно кивает, недоумевая, зачем она все это говорит в присутствии Беверли, — кивает, да, да, он согласился бы с чем угодно.
— Откуда ей знать? Она никогда не была замужем! — произносит мать Лоуренса, скривив рот. Об отце Лоуренса, который погиб, катаясь на лодке, когда Лоуренсу было восемнадцать лет, она никогда не говорит прямо; говорит же о других бедах и несчастьях, говорит бойко, заученно, нетерпеливо дергаясь всем своим маленьким негнущимся телом. Отец Лоуренса погиб на озере, совсем один. Утонул, один. Видимо, лодка перевернулась, и он утонул, один, так что ни единая душа не видела этого и не может о том поведать.
Мать Лоуренса начинает плакать. Она будет с плачем пятиться от них, а потом в какой-то миг перестанет плакать, успокоится и пообещает позвонить, как только приземлится в Филадельфии. Пребывание в гостях окончено.
Хотя день был рабочий, вечером они отправились в галерею Дороти Клэр, где открывалась выставка молодого скульптора. Дороти Клэр была на несколько лет старше Прайоров, богатая вдова на периферии их социального круга. Открытие с шампанским. Лоуренса и его жену разделило, затянуло в разные группы; по правде, Лоуренс не принимал участия в разговоре, но с виду был полон энтузиазма. Шампанское ударило ему в голову. Мать провела у них семь дней, семь ночей; все прошло хорошо; все кончилось. Слава богу. Рабочий день, но словно затем, чтобы вознаградить себя, они не стали сидеть вечером дома.
Рядом с Лоуренсом стояла скульптура — одинокая металлическая колонна с острыми ребрами. Ее вид внушал опасение. Какая-то женщина, пятясь, едва не наткнулась на нее, Лоуренс размышлял, не нужно ли ее предупредить. На поверхности колонны он видел свое отражение, комическое, составленное из кусочков. Все скульптуры были из металла. Одни тяжело свисали с потолка, другие были укреплены на стенах. Тяжеловесные громады — настолько непроработанные, что казались бесформенными, — расселись на полу. Вокруг скульптур, порой натыкаясь на них, бродили люди. Одна женщина наклонилась, пытаясь отцепить от проволоки подол своей юбки, огромного мотка проволоки, обрызганного белой краской.
Что означают эти странные фигуры? На Лоуренса они действовали угнетающе. Но никто другой, по-видимому, не испытывал подобной неловкости. Он пошел обследовать проволоку — она смахивала на сетку вроде тех, что ставят в курятниках, — и не смог увидеть в ней никакого смысла. В разных местах заполненной толпой комнаты находились уродливые металлические шары, словно исковерканные планеты. Их блестящие поверхности отражали галактику человеческих лиц, но на самом деле лица были не человеческие. Веселые, крикливые, плоские, точно за ними не скрывалось никаких потаенных глубин… Как они без умолку болтают, эти лица! Ничего потаенного, совсем ничего, кроме плотских личин; никаких потаенных глубин страдания, мрака или нежности, ничего. Лица упоенно беседуют друг с другом.
Лоуренс поискал взглядом жену. Он увидел ее на другом конце комнаты, где она разговаривала с высоким мужчиной с серебристыми волосами. Тот же мужчина, которого он видел в городе! От изумления Лоуренс не мог двинуться с места. Стоял с бокалом в руке, такой же металлический и неподвижный, как эти скульптуры. Устремившиеся к потолку колонны с плоскими блестящими гранями и казавшимися острыми, как бритва, ребрами, размечали пространство галереи. Неожиданно они напомнили ему мебель в родительском доме, которую он переворачивал ребенком, — в некоторых комнатах мать разрешала ему играть с мебелью, и он составлял столы и стулья так, чтобы под них можно было подлезть и вообразить, что это маленький домик, хижина. Он ползал под ними, выглядывая из-под ножек столов и стульев. Иногда мать давала ему одеяло, чтобы завесить мебель.
Человек с серебристыми волосами обернулся, и Лоуренс понял, что это все-таки не тот незнакомец, которого он видел в городе, — этого человека он знал уже много лет. Однако он не почувствовал облегчения. Он был по-прежнему ошеломлен. Не замечавшая его Беверли осторожно, нервно поглядывала по сторонам. Мужчина уже собирался отойти от нее и присоединиться к другому разговору. У него была крупная, тяжелая, красивая голова, седые с серебристым отливом волосы курчавились, завиваясь в тугие колечки, цветущее лицо, великодушное, но несколько агрессивное — чересчур самоуверенное. Неожиданно Лоуренс почувствовал неприязнь к нему. И все же он был благодарен судьбе, что не превратился в этого мужчину, — благодарен за то, что в минуту ужаса и оцепенения душа не вылетела из него и не переселилась в этого мужчину, в это тело.
Он ушел. Быстрым шагом вышел из здания, поспешно смешавшись с полуденной толпой, а выбравшись на тротуар, держался поближе к краю, чтобы быстрее идти. День был холодный, серый. Он прошел несколько кварталов до конца улицы и, перейдя на другую сторону, направился к реке. Людей здесь было мало, лишь самые стойкие из туристов. Покупатели так далеко не забирались. Тут не было никаких магазинов, только бетон, парапеты, причал парома да вода, холодная, отталкивающая своим видом вода. Она была не очень чистая, с длинными, в шесть — восемь футов, полосками пены, которые подпрыгивали, крутились, извивались точно змеи.
В душе поднималась тревога, мучившая его две последние недели. В чем дело? Что произошло? Началось это в тот солнечный день, когда он издали увидел жену. Жена. Утром на следующий день приехала мать, они, как всегда, встречали ее в аэропорту. А дочь — что-то еще с дочерью, но он не мог припомнить. В грязной, плещущей воде он увидел улыбающееся лицо Эди. Но она его не видела. На самом деле там не было ничего. Он стоял один.
С ужасом думал он о себе и об этой реке: о том, что он здесь один, а под ним, в нескольких ярдах — река.
Он почувствовал что-то мертвенное вокруг глаз. Его глаза остекленели, затянулись коркой, точно запекшейся кровью, раны на месте глаз. А может, теперь эти корки отвалятся?.. Из-под них пробивалось другое лицо. Надо соскрести с глаз эти струпья, освободить новое лицо, содрать ногтями запекшуюся кровь. Надо разорвать свое тело. Сейчас же, в этот миг… потому что в этот миг тело его не в силах долее сдерживать само себя, подобно тому как трещат покровы одежд под напором великолепно развитых мышц борца, с гневом, нетерпением и радостью разрывающего их.
Неожиданно он увидел, что река внизу — это река душ, душ детей, отцом которых ему было предназначено стать, истекавших из него и беспомощно, безжалостно уносимых течением. Он уставился на воду. Это все его дети! Сыновья и дочери его плоти! Ему было предназначено стать отцом этих тысяч, тысяч миллионов душ, и однако ж он стоит здесь на бетонной набережной, опершись на балюстраду, а мимо него, с шумом ударяясь о твердь земли, вода несет детей его плоти, и они уходят в небытие.
Он постоял немного в тишине. Болели глаза. Попытался думать о том, что ему надлежит сделать — что-то ведь он замыслил? Почему он пришел сюда? Если он будет тонуть, перед ним, вероятно, промелькнут события его жизни. Он увидит опять перевернутую мебель — неуклюжее золоченое кресло с изогнутыми ножками и марлевой обивкой снизу, и сквозь темную марлю видны пружины, — опять пролезет между ножками и спрячется там, прижав колени к груди, в тайном и безопасном укрытии. Увидит большой дом, увидит кипы журналов, услышит едкий, приятный запах одиночества на третьем этаже того дома; войдет в ту комнату и в непорочности и безмолвии проживет там свою жизнь.
А возможно, он с криком упадет в воду. Будет барахтаться, размахивая руками и ногами, так с криком сразу и пойдет ко дну — и никто не сможет его спасти. Может, придут поглазеть, но спасти его они не могут. Или, возможно, он совсем ничего не увидит, никаких видений, никаких воспоминаний; возможно, это просто вранье, что человек, когда тонет, снова проживает свою жизнь, и он ничего не увидит, ничего; утонет в муках, и его унесет вниз по течению, и он уйдет в небытие.
Он взглянул на часы. Час, даже больше.
Он поспешно вернулся в свой кабинет. Служащая регистратуры, хорошенькая чернокожая женщина, пожурила его за прогулку под дождем. Взяла у него плащ, стряхнула, повесила. В приемной — он мог ее видеть через две приоткрытые двери — сидело (очевидно, они уже порядочно тут просидели) несколько человек. Он вошел в свой кабинет. Через несколько минут сестра ввела первого пациента вечернего приема, Херба Альтмана.
— На сей раз я пришел немного раньше положенного, но все как обычно. Диагноз прежний, — решительно произнес Альтман. На нем был модный широкий зеленый галстук, цвета мяты. С крошечными белыми искорками, резавшими Лоуренсу глаза.
Обменялись рукопожатием.