тьми.
Она снова поглядела на лакея:
– Скажи, друг мой, свое имя.
– Северьяном кличут, – ответствовал тот.
– Скажи, друг мой Северьян, от чего отец твой заступничества просит?
– Да разве вы не слыхали, барыня? От княжеской воли!
Лючия стиснула зубы, и следующие слова вышли неразборчиво:
– Ежели хочешь чего-то добиться, не мели языком попусту, а отвечай толком: в чем дело?!
Изумление надолго застыло на лице Северьяна: верно, ему было диковинно, что молодая княгиня знать не знает о том, что творится в имении. Лючия едва сдержала крепкое итальянское ругательство. И Северьян, очевидно, поняв по ее лицу, что далее солому жевать опасно, наконец-то заговорил:
– Батюшка мой – староста. Оброк собрать-то собрал, да… – Северьян жгуче покраснел от стыда: – Потратил, вишь ты! Думал, отдаст втихаря потом, а от барина нашего ничего не укроется! Углядел вину и виновника недолго искал. Определил наказание… Да лучше бы и впрямь выдрал старика прилюдно, лучше бы к оброку еще штрафу добавил, только бы не терпеть такого бесчестья! – горячо выкрикнул Северьян.
«Санта Мадонна, – подумала Лючия в ужасе. – Что же мог такого нечеловеческого выдумать князь Андрей?! Он же настоящий добряк – другого названия дать ему не умею! Речь идет о бесчестии… А, вот оно! Позорный столб, конечно! – Она похолодела от этой догадки. – Да… хуже не придумаешь.»
– Не могу поверить, чтобы князь решился на такое жестокосердие, – проговорила она. – Почтенного, пожилого человека…
– Ох, борода моя! – заблажил снова старик. – Куда ж мне, голощекому? Разве что в прорубь идти топиться?
– За ради Христа, за ради боженьки! – воззвала Лючия мученически заведя глаза. – При чем тут твоя борода?!
– Так ведь барин велел обрить мне бороду! – вскричал проворовавшийся староста. – Мыслимо ли стерпеть такой позор?!
Она бы, наверное, засмеялась, да не было сил: только и могла, что вытаращиться на этих двоих, коленопреклоненных, и унимать дрожь ярости.
Бороду, значит, обрить? И взамен старик готов выдержать порку – или даже утопиться? Н-ну… они что, за дурочку ее здесь принимают?!
И вдруг произошло нечто странное: Северьян с отцом, так и евшие Лючию глазами, побелели впрозелень и вскочили на ноги столь проворно, как если бы их кто-то с силой вздернул за воротники.
– Что это вы здесь делаете, а? – раздался за спиной Лючии голос, от которого у нее мурашки пошли по коже. – Жаловаться на меня пришли?
Это был голос князя, и он не предвещал ничего хорошего…
Лючия обернулась – и у нее поджилки затряслись: впору самой рухнуть ниц подобно Северьяну и старосте, которые – и когда только успели?! – уже стучали лбами в пол. Но она ни за что не могла позволить, чтобы этот новый, свирепый князь Андрей взял над ней верх и заметил ее испуг, а потому обрушилась на него первой:
– Это я их позвала! И вам не к лицу пенять мне за это!
– Это еще почему? – усмехнулся Извольский.
– Потому, что вы… вы жестоки! – выкрикнула Лючия. – Вам ведь наплевать на то, что чувствуют люди! Вы желаете соблюсти внешние приличия – как их понимаете. Вы остаетесь чисты и праведны, а что происходит с людьми?!
Она в жизни, кажется, не видела глаз, столь широко распахнутых, как у князя Андрея. Наверное, с точки зрения барина, безраздельно властного в жизни и смерти своих людей (и предки его были властны над их предками, и потомки – будут властны над потомками!), она порола страшную чушь, но Лючия говорила отнюдь не о Северьяне и его отце, которые, вжимаясь в стену, пытались сделаться как можно незаметнее и не чаяли добраться до двери. Лючия кричала о себе, о своей обиде, а потому было не удивительно, что между нею и князем Андреем, чудилось, звенел металл и пролетали искры, как если бы она яростно нападала – а он ловко оборонялся.
Лючия даже толком не понимала, что говорит. Годились любые слова, чтобы скрыть за ними главное: вдруг прорвавшуюся тоску по нему. Воспоминания об их первой ночи так ее истомили, что лишили разума. Да, он мало что помнил, оттого потом прикасался к ней робко, недоверчиво, словно боясь, что молодая жена оттолкнет его – как и положено невинной девице, обманом угодившей на брачное ложе. Но Лючия-то помнила, все помнила!
…И его запрокинутую голову – глаза крепко зажмурены, темные полукружья вдруг пролегли под ними, губы сжаты так крепко, словно он с трудом удерживает стон – а этот стон рвется, рвется, блаженство и страдание враз… И как она целовала эти губы, и напряженную шею, на которой неистовствовала синяя жилка… сердца их бились в лад, прижатые друг к другу так крепко, что и ветру меж ними нельзя было венути…
«Да что же это?» – Лючия смятенно стиснула руки, едва сдерживая слезы. Какие чужие глаза у него. Он ничего не понимает. Он зол, что жена – эта свалившаяся ему на голову, немилая жена! – вдруг развоевалась и оказалась не только дурой, но и сварливой бабой!
Ну что ему сказать? Как объяснить эту тягу к нему? Как объяснить… Лючия была прекрасно образована, и когда тот образ жизни, который она вела в Венеции, утомлял ее, она могла найти успокоение в стихах, и музыке, и красоте заката над морем, и почтительном созерцании Тициановых полотен – могла если не успокоиться, то забыться. Но как сказать ему, что теперь лишь в его объятиях жизнь обретает смысл?! Невозможно, невозможно признаться ему. И еще труднее смириться с этим самой.
Между тем староста с сыном уже почти достигли спасительной двери и начали в нее потихоньку просачиваться, однако вдруг оказались втолкнутыми обратно как бы мощным потоком, которым оказалась Ульяна, со всех ног ворвавшаяся в комнату с криком:
– Дядя Митрофан! Барин тебя простил! Простил! Оброк отдать – да и ладно! Ой…
«Ой» относилось к князю, на лице которого вспыхнула усмешка.
– Простите великодушно, ваше сиятельство, князюшка. Я не думала, не знала… – пролепетала Ульяна, а глаза, ее перепуганные глаза, устремленные на Извольского, налились счастливыми слезами. – Вы небось им сказали, да?
– Пока не успел, – ласково, так ласково, как он говорил только с Ульяною, ответил князь Андрей. – А теперь скажу. Ну что, дядя Митрофан, что, Северьян, – благодарите свою заступницу!
Оба взглянули на Лючию, но тут же отвели, нет, вернее будет сказать – отдернули взгляды под повелительным окликом князя:
– Ульяну благодарите! Когда б не она – ходить бы тебе, дядя Митрофан, голобородым!
И князь, хлопнув себя по коленям, радостно захохотал, сам чувствуя явное облегчение оттого, что не свершилось позорное наказание.
Смеялся сквозь слезы и староста, и Улька хохотала-заливалась. Откуда ни возьмись, как всегда, появился Петрушка и, внимательно оглядев развеселившихся взрослых, решил присоединить свой серебристый голосок к общему хохоту.
И только двое не приняли участия в общем удовольствии. Северьян с испуганным, как бы прибитым выражением глядел на Лючию, а она… ей почему-то было холодно, до того холодно, что даже щеки озябли, и она потерла их безотчетным, нервным движением.
«А я как же? – хотелось крикнуть ей. – Я ведь тоже просила за Митрофана!»
Да. Вот именно. И выставила себя невероятной дурой, обвиняя князя в том, чего он и не собирался совершать. Нет, собирался… пока Ульяна не отговорила.
Ульяна! Опять она!
Лючия скрипнула зубами, чтобы не дать пролиться слезам, которые уже дрожали совсем близко, близко. И, верно, Северьян что-то такое прочел в ее лице, потому что вдруг просто-таки перекосился от жалости и даже рот открыл, намереваясь что-то сказать, может быть, заступиться за Лючию, но… но, как и там, на берегу, не осмелился, конечно: всего-то и выдавил несколько старательных «ха-ха». Но глаза его, полные сочувствия, не отрывались от Лючии: может быть, он один сейчас понимал, почему она вдруг резко повернулась и быстро пошла, почти побежала прочь.
– Сударыня!
Голос князя Андрея как бы схватил ее за плечо, и она обернулась – с такой готовностью, так радостно обернулась! Но глаза его были как две льдинки. И голос – снова чужой, холодный:
– Сударыня, позвольте спросить – вы почему еще не одеты? Или забыли, что нынче мы должны быть на праздничном ужине у графа Лямина? Времени у вас не столь много!
Господи! Лючия даже ахнула тихонько: и впрямь забыла! Об этом бале она знала не только от мужа: о том же предупреждал и Шишмарев. Ведь сегодня истекли десять дней, как их с Андреем повенчали. По условиям все того же пари, он должен прилюдно объявиться на бальном сборище у Лямина, представить Александру Казаринову своей женою, как бы повиниться перед обществом… Но, по замыслу Шишмарева, бал должен был вылиться в грандиозный позор князя Извольского: открылось бы, что он женился вовсе не на высокородной и невинной княжне, а на заезжей авантюристке. Шишмарев обещал тотчас после разоблачения вручить Лючии сумму в несколько сотен тысяч рублей и дать ей карету и свиту немедля ехать в Москву или Петербург – куда она пожелает. Но до последней минуты, мучась мыслями о бале, Лючия еще не могла толком решить, как ей быть: подыграть Шишмареву – или до конца пройти путь, на который она ступила, предав свою сестру в руки Чезаре. Сомнения раздирали ее беспрестанно, просто удивительно, что она вдруг начисто забыла о бале, о том, что надо готовиться к нему, одеваться, причесываться – и теперь стоит остолбенелая, растерянная, не зная, за что схватиться, куда бежать.
– Забыла, – прошептала она виновато. – Ну совсем забыла!
– Так не стойте столбом, – подхлестнул ее голос князя – такой равнодушный голос! – Подите займитесь своим туалетом. Ульяна, помоги барыне одеться.
И это было последней каплей. Ударь он сейчас Лючию по лицу – и то не оскорбил бы ее сильнее.
– Нет! – выкрикнула она так пронзительно, что даже вздрогнула от звука своего голоса. – Нет! Мне ее не надобно! Пусть она лучше вас одевает – или раздевает, это уж как угодно!
И, шумя юбкой, ринулась прочь так поспешно, как только могла, чтобы не дать Андрею возможности снова бросить ей в лицо: «Да ведь вы дура, суда рыня!»