– Оч-чень хорошо! – засмеялась Лючия. – Ванна мне уже не нужна, и без того жарко. Пошли, поможешь мне одеваться.
И она полетела в свою гардеробную, вцепившись в руку Ульяны и волоча ее за собой.
– Господи! – в отчаянии воскликнула та. – Но ведь князь не велел!..
– Не велел? – остро глянула через плечо Лючия. – Это еще почему? Неужто боится, что мне станет известно про пари? Да я и так знаю!
– Откуда?! – выдохнула Ульяна – и осеклась, но Лючия уже поняла эту обмолвку и мрачно кивнула: в точности все так, как она предполагала, и Ульяна, конечно, посвящена во все дела своего знатного любовника.
– Вы не должны… – забормотала вдруг Ульяна. – Не думайте о нем плохо! Он бы и без того к вам присватался, только думал, что прежде перебеситься надобно… А тут черт попутал в этот спор ввязаться, ну и…
– Перебеситься? – расхохоталась Лючия. – Отличная задумка! И с кем же он хотел перебеситься? Не с тобой ли?
Ульяна с такой силой выдернула из ее руки свою ладонь, что Лючия даже оступилась и невольно обернулась.
– Да вы что, барыня, белены объелись?! – выкрикнула Ульяна дрожащим голосом. – Побойтесь бога! Вы же знаете, что я сестра ему!
Лючия только и могла, что хлопнула глазами, – изумление отняло силы.
– Как – сестра? – переспросила, едва шевеля онемевшими губами.
– Да так! Будто не знаете, что батюшка князя мою мать любил и десять лет ее пытался откупить у госпожи Шишмаревой-Лихачевой, а когда я родилась… Да о чем говорить! – прервала себя Ульяна. – Вы ведь об этом не хуже моего знаете!
– Знаю? Откуда мне знать? – пробормотала Лючия.
– Как откуда? Да ведь когда князь увез меня, раненую, из Шишмаревки, я уж богу душу отдавала, и он заехал в Казариново, чтоб ваш домашний лекарь мне помощь оказал. Да вы же сами… – Ульяна задохнулась, и Лючия с оторопью увидела, что та едва сдерживает слезы. – Вы же сами врачевали мои раны и говорили, что ежели женщина другой женщине способна отрезать сосцы, ей за то мало на лбу выжечь раскаленным железом клеймо «Зверь».
Лючия уставилась на нее, чувствуя, как кровь отливает от лица. Ее опять зазнобило, да так, что зубы начали выбивать дробь, и она ничего не могла сказать, только глядела во все глаза на плачущую Ульяну, которая прижала к груди ладони, словно защищая свою израненную плоть, израненную душу. Но вот она вскинула голову, увидела помертвевшее лицо княгини – и ахнула:
– Боже милостивый! Да вы побелели-то как! Вас же так и бьет-колотит. Скорее, скорее согреться!
Теперь она бежала впереди, волоча за собой безвольное тело Лючии, которая едва переставляла ноги.
Чудилось, такого потрясения она не испытывала никогда в жизни. Даже читая посмертные откровения Бартоломео Фессалоне. Даже слушая приговор, вынесенный ей Лоренцо. Даже узнав о появлении в российском захолустье этого кошмарного Чезаре… Но мысли, повинуясь врожденному свойству этой неутомимой, стремительной натуры – на все мгновенно давать ответ, – плелись в связную, крепко сцепленную цепочку, начальным звеном коей было одно слово – ложь.
Нет, не ложь Ульяны.
Лгал Шишмарев.
Изначально зная о глубокой родственной нежности, осенявшей отношения князя Андрея и его единокровной сестры, обладавшей редкостной красотой, он при этом правильно оценил пылкую натуру Лючии, которая была слишком горда и сочла бы себя оскорбленной при единственном добром слове, сказанном князем своей крепостной. Ведь Шишмарев уверил ее, что Ульяна – крепостная. Она и была прежде такой. И, очевидно, тяжба разыгралась потому, что Наяда претендовала вернуть и бывшее свое достояние – Ульяну, и приобретенное – ее ребенка. Трудно выяснить, была ли хоть капля правды в словах Шишмарева, но ясно одно: и без всякой клятвы Андрей не отдал бы младенца на расправу Наяде! А у Ульяны лилось молоко из грудей, конечно… И Наяда, взбешенная, отрезала ей сосцы, когда не получила еще одного бесплатного раба! И, хоть Ульяна формально была уже вольная, ее брат предпочел отдать огромные деньги, только бы поскорее избавить ее от страданий, а не оставлять во власти безумно-жестокой барыни, пока суд да дело.
Отрезать сосцы, из которых течет молоко! А она-то, Лючия… она-то сказала: «Надо полагать, ваш ублюдок?» А князь ответил: «Да ведь вы, оказывается, дура, сударыня!»
Дура? Ну, это для нее еще комплимент! Лючия со стоном ужаса схватилась за голову и очнулась, когда струйки побежали по ее лицу.
Вот те на! Она уже сидит в огромной фарфоровой ванне, сделавшей бы честь мадам де Монпасье своим великолепием. И когда Ульяна успела запихать ее в горячую воду по самую шею?
Лючия поймала ковш, занесенный над ее головой:
– Нет, осторожно! Не испорти прическу. Я все-таки вернусь на бал.
Ульяна свела свои прекрасные брови, но сейчас Лючию не разозлила ни эта красота, ни выражение глаз, ни слишком смелый голос:
– Ах, нет! Князь же не велел!
– Я должна, – твердо сказала Лючия. – Там ведь будет Шишмарев… у него дурные замыслы!
И вдруг ее словно ударило:
– Но когда так… когда Шишмарева-Лихачева столь жестоко с тобой обошлась… почему князь дружен с ее племянником? Зачем вступил с ним в спор, который касается всей его судьбы? Неужели он не знает, что Шишмарев такой же, как его тетушка?
Ульяна темно покраснела и стала еще красивее. Лючия только головой покачала… да, уродится же на свет такое творение божие! В Венеции под ее окнами гондолы устраивали бы настоящие морские сражения, самые прекрасные синьоры наперебой пели бы ей серенады. А здесь она ходит в платье из зеленой путанки, скромно потупляет глаза, бормочет едва слышно:
– Это все из-за меня… это я виновата. Никому не сказывала, но вам сейчас скажу. Я согрешила, да, но по любви. Он жениться обещал: мол, товар отнесу хозяину – и вернусь к тебе. Он коробейник был, мы слюбились. А через месяц слух прошел: напали на него лихие люди, зарезали, товар забрали. И осталась я брюхатая. Ну а господин Шишмарев, он ли сам, тетка ли его, когда Петрушечку моего синеглазенького увидели, слух пустили: мол, князь Извольский содеял грех с единокровною сестрою. Никто и не поверил, а слух шел. Вот Шишмарев и говорит: женись, мол, князь, на княжне Казариновой – тогда и я поверю, что Петрушка не твой сын, и сплетни уйдут.
– Но ведь князь не любил ее… меня то есть! – страстно выкрикнула Лючия. – И княжна… в смысле, я его тоже не любила, так? Зачем надо было именно их сводить? Нас…
– Так в этом и все дело, чтобы не по любви, – с жалостью вглядываясь в ее лицо, сказала Ульяна. – Госпожа Шишмарева-Лихачева прослышала, что вы сказали… мол, раскаленным железом жечь-клеймить… и решила отомстить. Я понимала, что вы на меня гневались, только как вы подумать могли на князя… – Она опустила голову, пряча слезы, вновь набежавшие на глаза.
Лючия похлопала ее по руке, успокаивая, и глубоко вздохнула, пытаясь успокоиться сама.
Ну, Евстигней Шишмарев… ну, великий мастер предусматривать случайности! Хорошо знал он человеческую натуру, ничего не скажешь! Однако двух малостей не предусмотрел все-таки: бешеную гордость князя, который не желал допустить публичного позора молодой жены и, в свою очередь, нагромоздил гору случайностей, чтобы ей не попасть на бал, – и этого разговора Шишмарев тоже предугадать не смог. Ах, как полезно, оказывается, возвращаться с полдороги! Ну, Евстигней, ну, Стюха Шишмарев, держись. Если уж тихоня и мямля Александра Казаринова не побоялась сказать такое о твоей тетушке, то тебе и не снилось, что ты услышишь от неукротимой Лючии Фессалоне! Она внезапно вскочила в ванне, и Ульяна едва успела отпрянуть, чтобы ее не окатило с ног до головы.
– Одевать, Уленька! – попросила Лючия, мимолетно удивившись легкости, с какой спорхнуло с ее уст это ласковое имя. – Не перечь, Христа ради. Я должна, должна быть на этом бале! И вели оседлать мне коня порезвее, да с дамским седлом. А карета пусть следом тащится.
Ульяна пристально поглядела ей в глаза и со всех ног кинулась к двери. Сказала несколько слов лакею в коридоре – по лестнице загрохотали торопливые шаги. Ульяна же, окутав плечи княгини нагретой простыней, повела ее к шкафу – новые наряды выбирать.
Едва Лючия вступила в просторную бальную залу, как поняла: что Россия, юная ученица, что Венеция, стареющая красавица, – обе с равным прилежанием внимают урокам Парижа. Она с удовольствием озирала толпу великолепно одетых людей и была поражена, что русские дамы в высокой степени обладают умением одеваться к лицу и сверх того умеют подчеркивать свою красоту. Лючия радостно подумала, что постарается не затеряться даже и на этом блестящем фоне. И, как говорят русские, все, что ни делается, делается к лучшему: даже и хорошо, что алое роскошное платье погибло, ведь все здесь были одеты очень ярко, преимущественно в модные красные тона, так что в том платье Лючия не выделялась бы из толпы. Наряды дам были очень богаты, равно как и золотые вещи их; бриллиантов сверкало изумительное множество! На дамах, одетых даже относительно скромно, было бриллиантов на десять-двенадцать тысяч рублей!
Лючия с удовольствием обнаружила, что не отстала от них: Ульяна надела ей колье, которое, чудилось, прикрыло ее прелестную грудь сверкающей броней, оставив, впрочем, на виду две соблазнительные, розоватые, словно бы светящиеся изнутри округлости, двумя тонами нежнее бледно-розового платья, столь богато расшитого серебром, что оно, чудилось, мелодично позванивает при ходьбе. Этот невинный цвет, как выяснилось, умопомрачительно идет Лючии, а самое главное – чудесно выделяется своей утонченной нежностью на общем фоне вызывающей роскоши.
Лючия уже подметила один-два изумленно-оторопелых взгляда, брошенных на ее наряд, и почти против воли на ее уста взошла дразнящая, счастливая улыбка. Санта Мадонна, как давно она была лишена всего этого! Теперь неуверенность и лихорадка страха, непрестанно терзавшие ее в стремительном и мучительном пути, когда ее подгоняли два ужасных опасения – не опоздать к роковому мгновению и не разорвать платье, совершенно не приспособленное для верховой езды (как и сама Лючия, впрочем), – сменились приятной горячкою бального возбуждения, ну а от судорог в ногах осталась лишь легкая ломота, которая, конечно, вовсе разойдется, когда начнутся танцы.