— Да, — быстро проговорила Люси, — я готова оплачивать уроки. — И тут же у нее екнуло сердце.
Возможно, не стоило касаться такой пошлой темы, как деньги? Однако она тут же успокоила себя: Фортуни как-никак венецианец, а в Венеции деньги никогда не считались пошлой темой.
Тем не менее Фортуни пропустил ее замечание мимо ушей и спросил:
— Кто ваш преподаватель в училище?
— Синьор Беллини.
— Ах, Беллини… — Фортуни вздохнул, возведя глаза к небесно-голубому потолку. — Он неплох.
— Да.
— Очень неплох, — добавил Фортуни, всю жизнь за глаза называвший этого человека бездарью, и легкая усмешка в его глазах как бы намекнула: «Неплох, но и не хорош, а?»
Это была настоящая встряска — видеть, как молодая женщина смотрит на тебя в упор, глаза в глаза. Эта барышня явно не дура, легкую усмешку на его губах она распознала безошибочно. Для Люси это было так же просто, как разгадывать своеобычные комплименты ее отца. На отцовском лексиконе «самозабвенно» значило «хорошо». Он часто замечал, что она играет «самозабвенно» и ему это нравится. Но в системе Фортуни «неплох» явно означало «плох». Или и того хуже.
Таким образом, посредством едва заметного кивка они пришли к первому молчаливому соглашению. После того как тайный сговор был признан, Фортуни продолжал:
— Вы сказали Беллини, что собираетесь ко мне?
— Да, — солгала Люси.
— Хорошо, — кивнул Фортуни, распознав ложь, и отвел взгляд в сторону. — Это вопрос деликатный.
Обернувшись к Люси, он отрывисто, по-деловому, перечислил ошибки в ее игре:
— Вы гоните.
— Знаю.
— Слишком торопитесь.
— Знаю.
— Да оставьте вы это свое «знаю»! Ничего вы не знаете! — неожиданно оборвал ее Фортуни. В голосе его уже не было прежней мягкости, он стал жестким, гортанным. — Если бы вы знали, то исправили бы сами.
Люси промолчала.
— Вы чересчур выпячиваете контрасты.
Люси кивнула, едва не сказав «знаю», но вовремя удержалась.
— Вам когда-нибудь случалось наблюдать актера, который тихо всхлипывает и вдруг, незнамо почему и зачем, переходит на крик?
— Да.
— Вам следовало извлечь из этого урок. — Фортуни заговорил громче, потом тише. — Вы должны контролировать контрасты. Понятно?
Люси снова кивнула; она не вставала с ковра, однако же оглядывала комнату, словно собираясь уйти. На самом деле она с опозданием осознала невероятность происходящего: она в доме Фортуни, сидит с ним рядом и даже разговаривает.
— Вы по-прежнему хотите заниматься? — Фортуни прервал молчание, и она подняла взгляд, явно ошеломленная его вопросом:
— Да.
Фортуни смотрел на нее, взвешивая свои слова:
— Я ведь могу сказать что-нибудь неприятное, обидное…
— Знаю.
— Но сказать эти слова нужно. Я ведь учу взрослых, а не нянчусь с детьми.
— Я не ребенок. — Люси, как дерзкое дитя, вскинула подбородок.
Тень улыбки сверкнула в глазах Фортуни.
— Я буду вам об этом напоминать. И говорить я буду все, что сочту нужным, а если вас это не устраивает, уходите прямо сейчас.
Фортуни еще минут десять говорил о технике Люси и за все это время не произнес ни единой похвалы. Просто, заключила она наконец, он хочет дать ей понять, кто здесь главный.
— Ваше искусство живое. Сомнений нет. — Фортуни повторил слово «живое» с какой-то отрешенной задумчивостью, как если бы оно было довольно необычным, но едва ли редким. Он взглянул Люси прямо в глаза. — Но утонченность… — Он качнул головой. — Вот чему мы должны вас научить.
Когда Люси вышла из гостиной и стала спускаться во дворик, слова Фортуни все еще звучали в ее ушах. Она не сомневалась, что он сознательно ее запугивал, чтобы проверить ее решимость, испытать стойкость, увидеть, что она может перенести, а что нет. Запугивал, чтобы убедиться, что она обладает не только нужной волей, но и готовностью выслушивать резкую и суровую критику, терпеть, пока твою игру разбирают на части, а затем кропотливо воссоздавать из этих частей целое. Способна ли она к этому? Если нет, то он, по всей вероятности, даром потратит время. Что ж, скоро это станет известно. Это была ее первая проба, первая попытка помериться силами, и, торопясь через двор к широким деревянным воротам, она ощущала в себе решимость пройти все проверки, какие Фортуни вздумает устроить.
Когда Люси закрывала за собой ворота, Фортуни стоял перед одним из барочных зеркал гостиной, позолоченная рама которого сияла в ярком освещении. Лицо Фортуни проглядывало неясно в потускневшем стекле. Он приглаживал волосы, а когда покончил с этим, достал платок из нагрудного кармана, сложил его, снова сложил, но уже по-другому, затем поместил обратно в карман так, чтобы внушить себе и любому другому наблюдателю, будто платок оставался нетронутым и приступа кашля никогда не бывало.
Сделав это, он отступил назад, бросил последний взгляд на свое отражение, распрямился, повернулся и зашагал к белым мраморным ступеням, которые вели в коридор, оттуда в portego, а оттуда — в жилую часть дома.
Вернувшись к себе после встречи с Фортуни, Люси всю вторую половину дня снова и снова повторяла несколько выбранных пьес. Она играла, пока не заныли спина, ноги и предплечья, пока пальцы не ослабели до того, что едва держали смычок. Тогда она начала сначала, но всякий раз ей казалось, что выходит все хуже и хуже. Фортуни был прав. Она просто бездарь; в ней, быть может, больше жизни, чем в других, но все же она бездарь. О нет, он не произнес этого вслух, но в уме держал постоянно. Наконец почувствовав, что силы ее на исходе, она встала из-за виолончели, накинула пальто и, тяжело ступая, вышла на вечернюю, неярко освещенную улицу. Миновав узенькие извилистые переходы и переулки у Санта-Кроче, она попала на Кампо Сан-Поло, где семейные пары нежились в лучах заходящего солнца, пока их дети играли футбольным мячом у стен средневековых зданий.
Чувствовалась прохлада, но весенний воздух был чист. Люси шла по темным узким переулкам, где дома зачастую клонились друг к другу, как заброшенные покосившиеся башни, мимо светящихся вывесок кафе и ресторанов, откуда неслись густые запахи выпечки, чеснока, кофе и жаренной на решетке рыбы; и все время от каналов, морской воды, сточных вод тянуло устойчивым, легко различимым запахом города.
В ушах Люси все еще звучали слова Фортуни, причем чем дальше, тем больше ее злили. Задержавшись у какой-то особенно яркой витрины, она — впервые за тот месяц, что провела вне дома, — почувствовала себя совершенно одинокой. Опустошенной. И гнет этой пустоты ощущался особенно сильно именно в текущий час, тревожный промежуток между шестью и семью. Час самоубийц. По крайней мере такое название этому часу дала Люси. Не зря ведь, подумалось ей, существуют часы аперитива, часы коктейлей, часок в пабе после работы, когда за привычной суетой, бренчанием стаканов и обменом фразами не замечаешь того, как с наступлением темноты рушатся, крошатся, уходят за горизонт надежды, которые ты возлагал на сегодняшний день. Вдруг она ощутила необходимость дружеской компании, затосковала по семье — некогда бывшей настоящим миром в себе — и по тем немногим подружкам, которыми обзавелась в школе.
Помимо Марко, она завела несколько приятелей в музыкальном училище, и они даже пару раз ходили куда-то вместе. Однако именно к Марко она мысленно обращалась, когда возникала потребность в компании, как сейчас. Волнение, связанное с приездом, уже давно улеглось, и Люси глядела на миниатюрную площадь, сознавая, насколько ей одиноко. И еще она поняла, что ее одиночество совсем иного рода, чем то, что ей доводилось испытывать прежде: бесслезное чувство пустоты. Это чувство не было связано с местом под названием «дом», куда можно вернуться, по которому можно хотя бы скучать. Ничего подобного, просто это нестерпимое время, просто такой день. И она продолжала брести вперед, рассеянно высматривая телефонную будку, чтобы позвонить отцу, но отказалась от этой мысли, когда подсчитала, что в Австралии сейчас четыре утра.
Ближе к Сан-Марко улицы оказались такими же на удивление безлюдными. Туристский сезон по-настоящему еще не начался, и прохожие, иногда останавливавшиеся заглянуть в витрину магазина, были по большей части семейными или любовными парами, сосредоточенными исключительно друг на друге; некоторые замедляли шаг, чтобы окинуть взглядом молодую женщину в длинном темно-синем пальто, а затем вновь устремлялись по своим делам.
Мрачная мысль промелькнула в уме Люси: первая ее вылазка из дому обречена на провал, а сама она не более чем очередная возомнившая о себе дурочка, каких на белом свете хоть пруд пруди. Бары были переполнены, звучал смех, но это пересмеивались старые приятели. Этот город не подходил для тех, кто лелеет на ходу мрачные мысли. Разве за день до этого Марко не говорил ей, что Венеция — это остров и люди в нем живут подобно островам — каждый в своем замкнутом тесном кругу? Она могла бы остановиться в одном из этих баров и выпить стаканчик вина, но в данный момент выпивка в одиночестве ее не привлекала.
Она перешла несколько крохотных мостов над каналами, по которым сейчас, после закрытия магазинов, уже не сновало столько гондол, и наконец выбранный наугад путь вывел ее на главную площадь города. Перед одним из кафе играл струнный квартет — студенты консерватории (Люси вместе с Марко и по его предложению собиралась впоследствии к ним присоединиться), однако ей они были незнакомы. Ускорив шаг и пройдя между двумя колоннами, святого Марка и святого Теодора, Люси очутилась перед Большим каналом, на набережной Скьявони, где всего несколькими часами ранее прогуливался в белом летнем костюме Фортуни. Музыка оркестров у кафе на площади приглушенно слышалась и здесь. Еще немного, и Люси начнет и сама развлекать на площади Сан-Марко французских, немецких и японских туристов, но возьмется она не за виолончель. Джазовое фортепьяно всегда к ее услугам, и ей придется без конца повторять тему из «Крестного отца». А может, она только на это и годится.