Венецианские сумерки — страница 16 из 34

— Я знал его, — спокойно произнес Фортуни, поворачивая картину обратной стороной. — Забудьте на минутку о картине. Посмотрите на самого художника. — В его тоне не было ни тени высокомерия или снисходительности.

Все так же, лицом вниз, картина перешла в руки Люси, и та, не зная, что должна увидеть, вгляделась в оборот полотна. Она различила написанную карандашом колонку цифр, внизу была проведена черта, а итог очерчен кругом. Люси долго разглядывала числа, затем в недоумении перевела взгляд на Фортуни.

— Это деньги для его врача. Мунк был чахоточный, — спокойно пояснил Фортуни. — Он вывел общую сумму своих долгов на обороте прекрасной картины. — С оттенком стыда в голосе он добавил: — Я купил ее у него сразу после войны. Это была наша единственная встреча. Купил не так дорого. Надо было заплатить больше.

Он вернул картину на стену, поправил, чтобы висела ровно, и вновь взялся за бокал. Казалось, он на время забыл о Люси, чтобы мысленно отдать дань благодарности художнику. Люси снова пристальным взглядом обвела гостиную. Уже в который раз у нее возникло чувство, что она вела себя как бестактная провинциалка. Тогда-то Фортуни и рассказал историю своего деда, поведал Люси о том, как тот учился вместе с Браком в Париже, а затем сознательно отрекся от художественных амбиций, чтобы посвятить себя очень прибыльной карьере перекупщика предметов искусства. Объяснил, что Эдуардо Фортуни умел безошибочно распознавать подлинное искусство и что свидетельством его таланта служит как раз данная коллекция. А когда его внук, Фортуни, говорил о подлинном искусстве, в его словах чудилась едва ли не религиозная вера и не оставалось никаких сомнений в том, что новомодные идеи о демократии в искусстве ему полностью чужды. Искусство, заявил он со всей недвусмысленностью, недемократично и никогда таковым не было. Это вера, и, как всякую веру, ее бессмысленно обсуждать. Ты либо веришь, либо нет.

Тогда он впервые рассказал вкратце историю своего рода, делая упор на возвышенных страницах и избегая упоминать тех его представителей, что поселились на одном из островов Эгейского моря и однажды затеяли войну с обитателями соседнего острова, поскольку не поделили с ними осла.

Вскоре Люси собралась домой и стала надевать пальто. Фортуни предложил вызвать такси, но Люси хотелось подумать, а так как лучше всего ей думалось на ходу, она отклонила предложение, спустилась во двор и махнула на прощанье хозяину, собиравшемуся запереть за ней дверь.

Шагая к себе, Люси забыла о своей бестактности; ей представилось, как Фортуни сидит в том же кресле, не прикасаясь к отставленному в сторону бокалу, буравя взглядом пространство и вслушиваясь в тишину. Но лицо, которое она себе рисовала, было лицом молодого Фортуни, впервые увиденным много лет назад на конверте пластинки. И не то чтобы прежний Фортуни так уж отличался от нынешнего. Время почти не тронуло его черт. Образ, ее завороживший, и человек, которого она сопровождала в оперу, твердила она себе, не слишком отличаются внешне. Теперь волосы его отливают сединой — вот, пожалуй, и все. Невеселый, серьезный взгляд никуда не делся, только теперь он, ее Фортуни, приобрел третье измерение, отсутствовавшее в фотографии. И этот трехмерный Фортуни просил ее, Люси, быть его компаньонкой — просил с тенью неуверенности в голосе, выдававшей боязнь услышать отрицательный ответ. Если бы только, тут она позволила себе слегка улыбнуться, если бы только он знал!

Ноги Люси легко ступали по венецианской мостовой. Несмотря на холод, она остановилась, глубоко вдохнула и улыбнулась про себя. Окна ресторанов и кафе все еще ярко светились, но лодок на каналах не было; стояла тишина, и только шаги Люси звонко разносились в ночном безмолвии. Она прошла сквозь игольное ушко. Теперь она там — в мире Фортуни.


Неделю спустя Фортуни упомянул в конце урока, что хотел бы приобрести ей подарок, небольшой, как он выразился, знак признания. Он обронил это мимоходом, словно «да» или «нет» не имели никакого значения, — удивительная манера, которую Люси стала объяснять скорее робостью, чем безразличием. И сколько бы она ни протестовала, говоря, что в подарке нет никакой необходимости, что время, проведенное в его обществе, уже само по себе награда, Фортуни настоял на том, что это доставит ему великое удовольствие.

И вот через несколько часов, обескураженная, но польщенная, Люси очутилась в одном из самых больших модных магазинов этого помешанного на моде города. Прежде ей случалось несколько раз заглядывать в витрины именно этого магазина, удивляясь тому, что находятся женщины, позволяющие себе столько тратить на тряпки. И вот, после неоднократных протестов, на которые Фортуни отвечал жалобно-умоляющим взглядом, она ступила за порог.

Фортуни сидел в кресле, Люси стояла посреди демонстрационного зала вместе с синьорой Джованной, хозяйкой салона, хлопотавшей над длинным вечерним платьем. Ничего подобного вульгарному ценнику на нем не было — не приходилось сомневаться, что эта вещь предназначается одной из немногих женщин в мире, имеющих средства для такой покупки. Люси покрутилась раз-другой и стала поворачиваться в третий, и тут Фортуни замотал головой. Затем он вступил в долгую дискуссию насчет цвета и покроя с хозяйкой салона, скромно, но элегантно одетой женщиной средних лет. Они совсем не обращали внимания на Люси; когда же она стала убеждать Фортуни, что о покупке этого или подобного платья невозможно говорить всерьез, тот отмахнулся от нее, продолжая оживленную беседу с синьорой. И в самом деле, когда Люси восхитилась платьем, как могла бы восхититься какой-нибудь из картин в галерее, хозяйка салона улыбнулась ей, но не оставила никаких сомнений, что решать синьору Фортуни.

И тут Люси сообразила ведь Фортуни ее наряжает. Наряжает в лучшее, что ему по средствам, и было ясно, что ему по средствам лучшее из лучшего. В понятие «подарок» это не укладывается, подумала Люси. Это не маленький подарок и даже не большой. И тогда ей припомнилось простенькое платье, в котором она появилась в опере. В тот день Фортуни промолчал, но явно много размышлял об этом с тех пор. Он думает, решила она про себя, с растущим удивлением следя за дискуссией, которая все не завершалась, он думает — как же это говорится? — что я недостаточно лощеная, и она вдруг почувствовала себя героиней одного из романов Генри Джеймса. Одной из юных особ, очутившихся в мире условностей Старого Света — мире перемудренном и непонятном, даже нечестивом; мире, по естественному убеждению Люси, давно отмершем, уже сто лет как выброшенном на свалку истории.

И все же она здесь, перед глазами Фортуни с его приспешницей, и ее трепетное, источающее энергию и свежесть тело облачают в изящный наряд, какие непривычны ее свежему и энергичному Новому Свету. Да, это было потрясение. Неужели он — и она тоже — воспринимает мир как роман, написанный в девятнадцатом веке? Мир с центром здесь, в этом месте, куда время от времени возвращаются обитатели периферии, дабы омолодить его своей энергией? Обещанием новой жизни? Ну да, они, быть может, смотрят на этот мир по-иному, даже мыслят по-иному, но на самом-то деле мир устроен именно так?

И Люси решила заявить Фортуни окончательно, что подарков никаких не нужно, что он и так был уже слишком добр к ней, что всё не так и наряды ее нисколько не заботят. Она уже собиралась высказать все это и добавить, что следование моде считает такой же пошлостью, как следование идее, что любовь зла — полюбишь и козла, но тут явилась синьора с платьем такого насыщенного и чистого темно-красного цвета, из такой шелковистой материи, что ничего подобного Люси в жизни не видела. Не успев опомниться, она уже глядела на себя в зеркало, гладила ладонями бедра, обтянутые бесподобной тканью, и удивлялась покрою, словно повторявшему все изгибы ее тела.

Фортуни поднялся с кресла и сделал невольный шаг ей навстречу. Можно было подумать, что он призвал в этот мир какое-то необычное создание и теперь понятия не имеет, что делать с ним и как быть самому. Синьора же возвела руки к небесам, признавая, что Люси именно та, для которой эта вещь была изначально предназначена. Двое сошлись[12], и Люси, словно бы возникшая из полупрозрачных вод артистического вдохновения, плавно и естественно слилась в одно целое с изысканным красным туалетом, созданным человеческими руками.


Однажды вечером, несколько недель спустя, Люси и Фортуни встретились у него дома и вышли через высокую и широкую парадную дверь к Большому каналу взять водное такси. Было бы проще, заметил Фортуни, переправиться через канал на гондоле и прогуляться пешком. Однако тогда они не увидели бы всего того, что можно посмотреть с воды. Сначала Люси не поняла: на чем переправиться? Она молча остановилась на осклизлых ступенях, ведущих от дверного проема, недоумевая, что же он имел в виду. И только когда Фортуни рассеянным и безразличным голосом, с отсутствующим выражением в глазах, повторил это слово, Люси наконец догадалась. Он произнес слово «гондола» на венецианский манер, так что «l» звучало почти по-испански — как «y»: gondoya.

Люси уже заметила, что время от времени Фортуни грешит венецианским акцентом, местный гортанный выговор окрашивает у него где слово, а где и целую фразу. Отклонения бывали незначительными, однако звучание слов и фраз делалось на удивление непривычным, и Люси иной раз казалось, что Фортуни заговорил на другом языке. И разумеется, это и был другой язык. В подобных случаях Люси словно слышала голос отца, самоучки-гуманитария Макбрайда, который, откинувшись на спинку любимого кресла и держа на коленях книгу Джона Джулиуса Норвича «Венеция. Восхождение к империи», рассуждал о венецианцах: «Понимаешь, они не итальянцы. Они другие». И Люси улыбалась про себя, молча соглашаясь с отцом, и гадала, что бы он подумал, если бы видел, как она, словно так и надо, подходит к парадным дверям дома Фортуни.


За последние месяц-другой она несколько раз ходила с Фортуни на приемы — в основ