Венецианские сумерки — страница 28 из 34

— Тебе уже шестьдесят один, Паоло, — тепло и в то же время настоятельно произнесла она. — Наслаждайся жизнью. Ты это заслужил.

— Но в этом вся моя жизнь! — выкрикнул он, как ему самому показалось, фальшивым голосом: отчаяние нанесло ему удар в солнечное сплетение.

И все же, говоря по совести, он не мог притворяться, что это для него такой уж сюрприз. Его как будто вывели наконец на чистую воду, долгие опасения подтвердились — и от этого ему, можно сказать, сделалось легче. Уже некоторое время Фортуни с трудом давались сложные пассажи, пальцы немели, а иногда и побаливали, и с этим ничего нельзя было поделать. Посещение врача, краткое, но убийственное, подтвердило начало артрита. Сначала врач предложил специальный термин, затем, словно дав обычной птахе экзотическое латинское название, вернулся к языку профанов. «Мы называем это артрит, Паоло. Дело самое обыденное». Так или иначе, доктор предупредил, что со временем Фортуни придется покинуть сцену. Его слушателям стало очевидно, что время пришло; признаки медленно развивающегося недуга проявились заметней, чем он предполагал.

Анна молчала. Сколько раз уже ей приходилось видеть это? Талантливые, разумные люди к концу карьеры оказывались абсолютно бесталанны в искусстве просто жить. Жизнь помимо сцены ужасала их.

Лишь у входной двери Фортуни вспомнил о своем зонтике. Изморось перешла в нескончаемый, ровный дождь, но вернуться не было никакой возможности. Ему никогда уже снова не сидеть в этой комнате, поскольку, хотя слово и не было названо, Фортуни ушел в отставку.

Прошло каких-то двадцать минут, собеседники в комнате обменялись десятком фраз, на улице выпало всего ничего осадков, а от всей его жизни, в которой он был Фортуни, Художником, не осталось и следа.

И Фортуни не вернулся за зонтиком, так как не был уже тем Фортуни, что входил в эту комнату. На каких основаниях он бы теперь там появился? А зонтик пусть остается там, где есть, пролежит в конторе невостребованным достаточно долго, будет объявлен ничейным и попадет в конце концов в случайные руки…

Через несколько недель, во время какого-то благотворительного концерта, где он был одним из выступавших музыкантов, Фортуни воспользовался случаем и после исполнения коротенькой пьесы Баха публично заявил о своем уходе с изяществом и остроумием, которые шли совсем не от сердца.

Фортуни оторвал взгляд от виолончели, запылившейся, но поблескивавшей в свете настольной лампы. Он покачал головой, чтобы отогнать видение того сырого дня, который так впитался в промокашку его памяти. Узнал время по старым часам у вестибюля. Волшебное время, подумалось ему, время, шагающее пружинистыми шагами, время, которое убежит от тебя, так что нужно за ним приглядывать, ведь столько всего еще предстоит сделать. Фортуни снова поправил галстук перед зеркалом в гостиной и приободрился при мысли о предстоящем вечере. Возможно, у него снова есть ради чего жить. И возможно, жить окажется не так уж трудно.


Свет жаркого августа почти так же резал глаза, как свет австралийского лета. Раскаленный воздух, клочки бумаги, которые редкие порывы ветерка гоняли по пустой площади, груды стульев у ресторана, брошенные футбольные мячи, зеленые ростки в щелях между камнями, ставни на окнах и запертые двери — типичное зрелище обезлюдевшего городка.

Многие знакомые Люси в августе уехали из Венеции — к счастью, кроме Марко. Лишь несколько консерваторцев все еще сидели в городе. Вода в каналах спа́ла, они напоминали осушенные грязевые котлы, и снаружи стояло такое пекло и зловоние, что не хотелось выходить на улицу. Люси стояла одна на площади в жилом квартале, где обычно царило многолюдье, и оглядывалась, решая, продолжать ли прогулку или вернуться домой. Все утро она просидела за инструментом, после полудня гуляла и теперь очутилась в той части Каннареджо, где живет в основном рабочий класс.

Ветер только раздражал ее. Она не подумала о погоде, когда одевалась, и ветер то и дело задирал подол ее легкого летнего платья. Мужчины глазели на нее из-за столиков, через окна баров, кафе и ресторанов, но она шла и глядела прямо перед собой, словно зевак не существовало. И скоро они перестали существовать. Ничто уже было не важно, потому что Люси уезжала. Она решила это в тот же день. Возможно, решение было внезапным, импульсивным и порывистым, но окончательным. Оставаться больше она не могла. Нет, невозможно.

К вечеру ветер наконец-то нагнал облака и посвежело. Люси не имела понятия ни куда собирается бежать, ни чем будет там заниматься. Она знала только, что нуждается в большом городе, и тут ей вспомнился Париж, вспомнилось время, проведенное там с родителями (она никогда не думала, что станет так по ним скучать). Люси бессмысленно уставилась в окно кухоньки, выходившее поверх канала. В просвете между зданиями виднелись другой канал и еще один небольшой мостик. И по нему как раз шел какой-то знакомый из консерватории. Найдется ли в Европе второй такой город — большой и одновременно компактный? — подумалось ей. Но компактный ли? А если он просто маленький?

В конце концов ей стало казаться, что Венеция просто маленький городок, а не большой город, а она нуждалась в большом городе, где могла бы затеряться, смешаться с толпой. Люси еле заметно улыбнулась, поскольку всегда представляла себя над толпой, одной из избранных, но теперь ей хотелось просто исчезнуть в толпе. Забыть свое имя, стать никем. Стоя у окна своей квартирки — тесной и убогой, как она теперь осознала, — Люси поняла, что надо уезжать как можно быстрее. Оставшись, она не сделает лучше никому — ни Фортуни, ни Марко, ни себе.

Она еще не успела переменить платье, в котором проходила весь день, и ей вспомнились мужчины в кафе, которые среди послеполуденного затишья прилипали к окнам, чтобы посмотреть, как ветер задирает ее юбку. Она слышала, как они присвистывают и как далекий голос Молли произносит: «В таком виде расхаживают только шлюхи». Что может заставить мужчин прилипнуть к окнам кафе? Только шлюха на ветру. А может, она и есть шлюха, притягивающая взгляды мужчин в кафе, — из того разряда шлюх, что околпачивают стариков. Теперь, и не впервые за последние сутки, она пожалела, что приехала, иначе все шло бы своим чередом. Пусть бы Фортуни оставался в царстве его дневных грез, наедине с его игрушками, которые он может брать и откладывать в сторону, как ему захочется. Ничье сердце бы не разбилось, и тяжкое бремя вины ни на кого бы не легло.

Она увидела оставленный на столе словарь по искусству в бумажном переплете. Утром она пролистывала его и наткнулась на статью о Мунке. Прочитав ее, Люси невзначай бросила взгляд на даты рождения и смерти: 1863–1944. Странно, подумала она. Но почему? И тогда ей припомнились слова Фортуни, как он повстречался с художником сразу после войны. Она пожала плечами, медленно покачала головой. Такой пустяк, подумала Люси, такая пошлая выдумка. Зачем?

Но было слишком жарко думать и слишком поздно беспокоиться о чем-то. Она смыла под душем пыль этого дня, переоделась в чистые джинсы и футболку и побрела через переполненную туристами ночь, чтобы в последний раз встретиться с Фортуни.

Глава тринадцатая

Люси испытала облегчение, оттого что Фортуни даже не пошевельнулся, чтобы прикоснуться к ней, когда она пришла; не предложил ей и посидеть на кушетке в гостиной. Он повел ее вверх по лестнице в жилую часть дома, где она была лишь однажды, на балкон, выходивший на Большой канал.

Там Роза поставила столик с вином и вафлями, но на сей раз это было шампанское лучшего сорта. Как и в предыдущие посещения Люси, в воде отражались фонари на площади напротив, остановка трагетто и ярко освещенные окна кафе. Похолодало, и Люси с Фортуни вели неспешную беседу, слушая поплескиванье волн, бившихся о фундамент.

Фортуни, и без того внимательный и заботливый, в тот вечер превзошел самого себя. В какой-то момент Люси передернула плечами от вечерней свежести, и он тут же спросил голосом, явно выдававшим заботу:

— Замерзла?

— Нет, — рассмеялась Люси.

— Твоя шаль… — Он уже собрался кликнуть Розу, но Люси остановила его:

— Пожалуйста, не надо.

— Может быть, зайдем в комнату?

— Мне не холодно. — В голосе Люси мелькнуло раздражение. — И потом, мне нравится вид на канал.

Фортуни сдался, но продолжал обращать внимание на мельчайшие детали: как на вкус вафли; хорошо ли вино. При легчайшем порыве ветерка он вставал с кресла и уговаривал Люси зайти в комнату. Но она продолжала сидеть, и он тоже садился.

Стояла середина августа, и лето, можно сказать, кончилось. Но Люси понимала, что кончилось не только лето. Искры на воде, музыка над каналом — все ушло. То же случилось и с Фортуни. Фортуни — и тот старый, ветхий мир, в котором он жил. Больше уже не обаятельный, просто уставший от себя. Ей пришло в голову, что все знания традиции, истории могут быть и ужасным грузом, который одно поколение передает другому с огромным облегчением, и со сменой поколений груз только увеличивается, а смысл его идет на убыль.

Размышляя над этим, она попутно представляла себе ныне далекую Люси, которая мечтала увидеть себя в этом мире, Люси, которая как-то вообразила, что этот мир принадлежит и ей. О чем она думала? И кто вообще была эта девочка? При всех стараниях Люси не отождествить себя с той, прежней Люси. Она была вне, пытаясь заглянуть внутрь. Это чувство встревожило ее, и впервые на своей памяти, а может, и впервые в жизни она посмотрела на себя со стороны. И ей не очень понравилось то, что она увидела. По правде говоря, совсем не понравилось. Теперь она смотрела глазами Молли, глазами женского методистского колледжа и консерватории. Но прежде всего она видела себя глазами Марко — своевольной, легкомысленной дурочкой, настоящей свистулькой, которая играючи суется в чужие дела, ничего в них не смысля. Она посмотрела на Фортуни и вместо прежнего преклонения ощутила только вину и жалость, вместо жгучего нетерпения начать настоящую жизнь — одну лишь печаль.