[72]. Говяжью печень готовят не слишком долго, но и не слишком быстро в неизменной луковой поджарке. Иногда в сковородку подливают стакан красного вина или марсалы.
Самым популярным и дорогим деликатесом венецианской кухни являются моэче – moéche, mollecche[73]. Что это? Весной и осенью крабы переодеваются – линяют. Чтобы вырасти, они сбрасывают свою оболочку, спинной щит: он становится им слишком тесен. Как средневековые воины, они снимают доспехи и на несколько часов остаются безоружными. Нарождающийся панцирь пока что – влажная туника. Оболочка, грядущая на смену прежней, еще не затвердела, и в течение нескольких часов тело краба будет мягким и нежным. Поэтому крабы так вкусны в жареном виде. Ловцы крабов – moecanti[74] – с первого взгляда различают линяющих крабов. Их откладывают в сторону, помещают в деревянные и проволочные клетки, погруженные в воду, и ждут. Крабы – каннибалы, поэтому рыбаки должны вовремя выудить линяющих крабов и отделить их от остальных, иначе их мигом растерзают, настолько они мягкие. Крабов спешно доставляют на рынок, откуда их развозят по ресторанам.
О вяленой треске и о том, как она была завезена венецианским мореплавателем, сбившимся с курса в северных морях, я не стану говорить – это слишком известная история. Пожалуй, я расскажу о двух других местных блюдах. У них тоже выразительные и довольно зловещие названия. Первое называется кастрадина[75]. Это ножка кастрированного барана. Само по себе это блюдо славянской кухни. Мясо копченое, жесткое, загрубелое, жилистое, но очень вкусное. Варится на медленном огне несколько дней, лишь тогда его осилят моляры. Из него готовят суп с савойской капустой, луком и вином. Едят его вечером, в канун праздника Мадонны делла Салюте в ноябре. По преданию, во время чумы 1630 года венецианцы спаслись от голода благодаря щедрости далматинцев, которые снабжали их кастрадиной. Этот суп подается также в знак памяти и благодарности.
Другое блюдо – кастрауры[76], ничего общего с удалением яичек у животных. Растения артишока напоминают чертополох, но если позволить верхушечному плоду артишока разрастись, он станет огромным и начнет забирать сок и объем у боковых артишоков. Поэтому его следует обрезать – кастрировать, пока он еще маленький и нежный. Это деликатес, его едят сырым, мелко нарезанным, с капелькой масла и лимона. Самые изысканные кастрауры с Сант-Эразмо, очень большого, но малоизвестного острова в лагуне, давнего огорода Венеции.
Когда я учился в университете, после ужина работала пара-тройка питейных заведений. Чтобы выпить пива с друзьями, вы пытали счастья на кампо Санта-Маргерита. Если было закрыто, тащились за Академию, в сторону Фонда Гуггенхайма. Если и там не везло, перед накрепко закрытым входом мы вопросительно смотрели друг на друга: «Куда податься? В Каннареджо?» По тем временам январскими вечерами можно было обойти весь город, кутаясь в шарфы и куртки, и в конце концов обнаружить, что хозяин уже опустил железную ставню и лежит под одеялом в тепле. Сегодня, как и во всех туристических городах, в Венеции сотни заведений. Глупо было бы рассказывать, где их найти. Скорее надо составить карту мест, свободных от баров, бáкаро, остерий, тратторий, пиццерий. Можно было бы даже прихватить с собой бутылочку и распить ее в компании. Тихо-мирно, шушукаясь, не мешая отдыхать дома тем, кому наутро рано вставать на работу. Но в завершение дня я не порекомендую тебе ни вина, ни крепкого спиртного. Найдешь безлюдные кампьелло или фондамента, еще не заполоненные барами или кабачками, – выпей содержимое ладони, держа пальцы изогнутыми трубочкой, словно сжимаешь несуществующий бокал. Хлебни воздуха, восславь нетронутые пространства, провозгласи порожний тост за незагроможденные места. Только и впрямь сделай этот жест – будто ты пьешь, подними руку и поверни запястье, а не просто представь это. Осени пустоту пустотой, окропи святость вакуума. Погрузись в самое сердце отсутствия, испей свою чашу лакун.
Нос
У каждого рио своя индивидуальность. Некоторые весьма экспансивны, они с ходу вовлекают тебя в свою смердящую летопись. Самые зловонные отметили мое детство. «У меня до сих пор в носу запах смазки раскаленного пулемета», – писал Марио Ригони Стерн, вспоминая отступление из России. У меня до сих пор в носу смрад рио делле Мунегете – он течет вдоль границы между сестьерами Санта-Кроче и Сан-Поло, и вонючая излучина между фондамента дель Ремедио и сотопортего[77] де ла Стуа, за библиотекой Кверини Стампалья до того, как их почистили. И в этой чистке нуждается Венеция – удалении слизистой донной гнили.
Прочие каналы скорее интроверты и лицемеры. И только общий отлив, сухая банка в состоянии обнажить их затхлое нутро. Оно неумолимо взбирается по трубам и разносится через сливы в раковинах и биде.
На бьеннале 1997 года американский художник Марк Дион просеял все предметы, погребенные в десяти кубических метрах непролазной лагунной жижи. Он составил каталог из сотен керамических осколков, залитых водой лампочек, бутылок без посланий, затонувших кукол, покрышек-амфибий, стиральных машин и отопительных котлов капитана Немо.
Во многих домах в каналы сливают воду из умывальников и ванн, а может, и откуда еще. Недаром старинная венецианская поговорка гласит… Нет, вначале я сделаю переперевод пословицы, то есть заранее выведу ее мораль. Смысл поговорки примерно такой: в истории бывают случаи, когда даже никчемным людишкам удается сделать что-то путное. И наоборот: проявить свои навыки в каком-то деле еще не значит в нем преуспеть, поскольку при определенных условиях любой способен добиться неплохого результата. А вот и пословица: «D’ista, anca i stronsi gaégia»[78]. «Летом и дерьмо плавает». Как же возникло это изречение? Июльским днем неизвестный венецианский философ, должно быть, остановился на берегу канала и задумчиво устремил взгляд на длинную регату проплывавших мимо какашек. Ему хватило и пяти минут. Не то что его китайскому коллеге, годами сидевшему на берегу реки в ожидании трупа своего врага.
Еще одна непреложная эстетическая заповедь звучит так: se se vol rìdar, bisogna discòrar de merda[79] – «лучшая шутка – про дерьмо прибаутка». Грандиозное понимание смеха, сторицей воздающее нам за утрату второй части аристотелевской «Поэтики», посвященной комедии. Но сейчас мне хочется оспорить справедливость этой пословицы, ибо, на мой взгляд, не всякое облегчение только смех и развлечение. Я расскажу тебе случай, когда экскременты вызвали не ядовитые усмешки, а участие и заботу. Я понимаю, что это титаническое предприятие. Поэтому и обращаюсь за вдохновением к музе литературных фекалий, к творцу прозаического стула, если таковые вообще бывают. Впрочем, один мне вспоминается. Это Никколó Томмазео[80]. Его нахмуренная статуя на кампо Санто-Стефано пристроилась задом к стопке книг в толстом переплете. Из-под фалд редингота стекают диарейные извержения в форме кодексов и томов. Венецианцы прозвали его Cagalibri – «Книгокаком».
Возвысь мою речь, о Никколó, сделай так, чтобы я не оскорбил нюх или взор, писчую или туалетную бумагу.
Теперь я могу начать мой рассказ.
В восьмидесятые годы в Венеции стали высаживаться туристические группы из Восточной Европы. Одеты они были кое-как, в акриловые, легковоспламеняющиеся рубашки и куртки. Мужчины носили сандалеты, женщины использовали золотистые тени для век и безвкусную помаду. От рассвета до заката они прогуливались по калле организованными, молчаливыми группами. Вид у них был слегка ошарашенный. Всю ночь они ехали из Будапешта, Праги или Кракова, чтобы за двенадцать часов урвать глазами как можно больше города. Ты сталкивался с ними на риве возле колонны со львом Святого Марка у Дворца дожей. Обессилив, они болтали ногами в горгондзольной воде акватории. Так они импровизировали освежающие ножные ванны в водном растворе из водорослей и бактерий. От раскаленных пяток, опущенных в изумрудную илистую взвесь, с шипением поднимался солоноватый пар. К вечеру, вконец изнуренные, они разъезжались на своих «Икарусах», припаркованных на острове Тронкетто, рядом с пьяццале Рома.
Итак, вот что я увидел.
Сцена происходит солнечным июльским утром на деревянных мостках, ведущих к плавучей пристани водных трамвайчиков Сан-Томá на Большом канале. Вижу, возле билетной будки одна блондинка отошла от группы и скорчилась в уголке. Смотрит умоляющим взглядом, лицо растерянное. Схватилась за живот обеими руками. Рядом женщина лет сорока пытается загородить ее своим телом. Наверное, мать. Вынула из урны страницы газет, развернула их и раскладывает на площадке. Мы все сразу понимаем и отворачиваемся до того, как девушка сядет на корточки.
Конец рассказа.
Большего я не скажу, во-первых, потому что на этом и надо остановиться, во-вторых, потому что я тоже отвернулся. Вот к этой детали я и вел, к этим сотням глаз, которые запрещают самим себе подглядывать. Я бы назвал это парадоксом безразличия. Делать вид, будто ничего не происходит, означало сочувствие. Равнодушное отношение к чужой судьбе вылилось в акт сострадания.
Учти, что пристань Сан-Тома расположена между несколькими довольно сложными изгибами Большого канала. В то время вблизи не было ни баров, ни других общественных заведений с туалетом. Представь себе иностранку, недавно приехавшую в город. Вполне возможно, эта девушка впервые в жизни оказалась за границей после падения Берлинской стены. И тут, на тебе – прихватило живот средь бела дня. С одной стороны улица, с другой – Большой канал. Всего в нескольких метрах снуют лодки и переполненные