Эту же фикцию (а это и впрямь была фикция) поддерживает его гробница, расположенная на почетном месте в стене церкви, непосредственно справа от главного алтаря. Она заслуживает внимательного рассмотрения – во-первых, как пример любопытного переходного этапа от готики к Возрождению, а во-вторых, потому что позднее она вдохновила Рёскина на одну из самых занимательных его диатриб[227]. Но куда более достойным памятником покойному дожу, несомненно, стал западный фасад Дворца дожей, выходящий на Пьяццетту: Фоскари достроил его от седьмой (считая с южного конца) колонны до угла собора и украсил новым парадным входом во внутренний двор – воротами Порта-делла-Карта.
Пусть гробница Фоскари и не блещет достоинствами, но Порта-делла-Карта – подлинный шедевр. Трудно представить себе более яркое выражение самого духа Венеции во всем ее позднеготическом великолепии, схваченном уже на исходе Средних веков; а поскольку период венецианской поздней готики в точности совпал с правлением Франческо Фоскари, кажется только естественным, что этот грандиозный портик украшен на уровне второго этажа статуей самого дожа в натуральную величину, преклонившего колени перед крылатым львом святого Марка[228]. Бесконечные войны, пустые сундуки, личное горе, омрачившее последние несколько лет его правления, и унижение, которым оно закончилось, – все это было забыто. Запомнились только победы: поверженные враги, широко раскинувшиеся границы, галеры и торговые суда, покорившие полмира, великолепие, яркие краски, пышность и блеск. Это было время, когда весь Дворец дожей облачился в узорчатый бело-розовый мрамор (одно из самых вдохновенных решений за всю историю архитектурного декора!); когда Гварьенто заканчивал свой гигантский (и ныне, увы, утраченный) «Рай» на стене нового Зала Большого совета; когда в Венеции – еще до падения Константинополя – оседали беженцы из всех уголков рассыпающейся империи, признававшие ее самым византийским городом Запада и привозившие с собой свои библиотеки, произведения искусства и новый дух просвещения и учености. Самый выдающийся из этих переселенцев, кардинал Виссарион, ранее был православным архиепископом Никейским; посетив со своим императором соборы в Ферраре и Флоренции, он остался в Италии, где стал князем католической церкви и одним из величайших духовных лиц своего времени. Вскоре после этого он подарил Венеции замечательное собрание книг, которое легло в основу будущей библиотеки Марчиана. Между тем старую церковь Сан-Бьяджо уже передали греческой общине (перебраться в новостройку Сан-Джорджо-деи-Греки им предстояло лишь в следующем столетии), укрепив тем самым репутацию города как центра религиозной терпимости, не имевшего себе равных во всем цивилизованном мире.
Впрочем, следует признать, что в других отношениях Венеция далеко отставала от многих итальянских городов. Она не могла похвастаться ни писателями, сопоставимыми с Данте, Петраркой или Боккаччо, ни гуманистами такого масштаба, как Леонардо Бруни, Леон Баттиста Альберта или Пико делла Мирандола. Даже в тех родах искусства, в которых она традиционно блистала, – в живописи, скульптуре и, прежде всего, светской готической архитектуре – все ее достижения за первую половину XV в. показались бы решительно старомодными искушенным молодым флорентийцам, воспитанным на работах Мазаччо и Брунеллески, Гиберти и Донателло. В больших городах Тосканы эпоха Возрождения уже близилась к своей кульминации, тогда как в Венеции она едва начиналась, и первые ее ростки были робкими и в основном не вполне удачными.
Такая инертность, нетипичная для Венеции, объяснялась несколькими причинами. Венецианцы были не мыслителями, а деятелями. Они полагались на эмпирический опыт и не доверяли абстрактным теориям. Гений их лежал в области зримых и осязаемых искусств, к которым позднее добавилась еще и музыка; он был обращен не столько к разуму, сколько к телесным чувствам. Из среды художников, ремесленников и купцов редко выходят великие поэты или философы. Ближе к концу столетия венецианцы в совершенстве овладели новорожденным искусством книгопечатания и тесно связанным с ним переплетным делом; однако на протяжении всей истории издавать книги у них получалось лучше, чем писать.
Кроме того, для Венеции византийская цивилизация всегда была куда роднее и ближе, чем культура материковой Италии; и можно предположить, что новая волна византийских влияний поначалу нашла в сердцах ее граждан гораздо более сочувственный отклик, чем гуманистические идеи, сыгравшие столь важную роль в культурном развитии Ломбардии и Тосканы. Но Византия умирала; и вскоре уже семенам Возрождения предстояло укорениться в Венеции точно так же, как и в других местах, и в положенный срок принести не менее богатые плоды.
26Османская угроза(1457 –1481)
Призыв «Ступайте!» так и не был услышан; быть может, призыв «Придите!» пробудит более искренний отклик…
Мы не намерены воевать. Мы будем подражать Моисею, который молился на горе, пока Израиль сражался с Амаликом. Будь то на носу корабля или на вершине горы, мы будем молить Господа нашего Иисуса Христа о победе для наших воинов…
Ради служения Господу мы оставляем престол наш и Римскую церковь, предавая на милость Его наши седые власы и немощное тело. И Он не забудет нас; и если не дарует нам благополучного возвращения, то примет нас на небесах и обережет Свой римский престол и невесту Свою, церковь, от всех опасностей.
Поздно вечером 30 октября 1457 г. Паскуале Малипьеро принял регалии своей должности и под рукоплескания подданных был торжественно пронесен вокруг Пьяццы. Он стал номинальным правителем прекраснейшей европейской державы. Город блистал великолепием; торговля вновь расцвела, а кропотливо ведшиеся казначейские счета внушали куда больше оптимизма, чем за множество последних лет. Политическая устойчивость Венеции, не пострадавшая всерьез даже от злоключений двух Фоскари, оставалась предметом зависти для всего цивилизованного мира. Грандиозная материковая империя протянулась на запад до границ Милана, а на север – до самых Альп. Ситуация в Восточном Средиземноморье была не столь однозначной, но определенно не давала непосредственного повода для тревог. Константинополь пал четыре с половиной года назад, но еще до его падения республика заключила договор с султаном и до сих пор поддерживала с ним самую теплую дружбу. Венецианским купцам гарантировали беспрепятственную торговлю; налог составлял всего 2 %; в турецкие владения были допущены консулы республики; коротко говоря, на первый взгляд не наблюдалось никаких причин, по которым торговая деятельность на Востоке развивалась бы с меньшим успехом, чем при последнем Палеологе.
И эта оптимистическая точка зрения была бы совершенно оправданной, если бы только Мехмед II удовольствовался своей великой победой, остановил продвижение своей армии и занялся укреплением власти на уже покоренных землях. Но султан не собирался останавливаться на достигнутом. Ему было всего двадцать пять, и он горел неистовым миссионерским пылом, веруя в свое божественное призвание нести слово пророка по всей Европе и даже дальше. Кроме того, в глубине души Мехмед, вероятно, чувствовал: любая попытка воспротивиться безудержной тяге, увлекавшей его вперед и уже принесшей такие драгоценные награды, станет для него роковой[229]. Поэтому он с ходу отвергал все предложения о вассалитете и выплате дани, поступавшие от правителей небольших христианских государств, для которых турки представляли самую непосредственную угрозу. Он хотел властвовать на их землях сам и не соглашался на меньшее. К 1462 г., когда завершилось недолгое и ничем особенным не запомнившееся правление Паскуале Малипьеро[230], молодой султан уже положил конец независимой Сербии (хотя Белград, этот жизненно важный плацдарм, был спасен благодаря гению венгерского полководца Яноша Хуньяди и еще полвека оставался в руках христиан) и захватил основные острова на севере Эгейского моря, после чего устремился на юг и изгнал сначала флорентийских герцогов из Афин, а затем двух незадачливых братьев последнего византийского императора, Фому и Димитрия Палеологов, объявивших себя деспотами Пелопоннеса. Два года спустя Мехмед II завладел Боснией, и венецианские города на побережье Далмации оказались под непосредственной и нешуточной угрозой.
Но взоры на Риальто в поисках спасения обращали не только они. По всей Западной Европе стремительно разливалась паника, и возлагать надежды на Венецию было естественно: эта сильнейшая морская держава христианского мира при любом нападении – исключительно в силу своего географического положения – неизбежно приняла бы на себя первый удар. Альтернативы, в сущности, не имелось. Генуя фактически выбыла из борьбы, когда Мехмед отобрал у нее сначала Галату, а затем и фактории на Черном море (полностью перешедшие теперь под контроль султана и со всех сторон окруженные его владениями); Венгрия, оставшаяся без достойного вождя после смерти Хуньяди, ослабела и пала духом; Священная Римская империя теряла территории чуть ли не так же стремительно, как их обретала ее новая соперница на Востоке.
В какой-то мере Венеция сознательно поддерживала репутацию защитницы слабых государств от турецкого нашествия, и эта политика приносила богатые плоды. Благодаря ей республика мирным путем присоединила к себе целый ряд территорий: еще в 1356 г. – остров Корфу, в 1388 г. – Навплию и Аргос, а в 1423 г. – Салоники, которые передал ей местный греческий деспот; и, хотя это последнее приобретение оказалось не столь удачным, как предыдущие (через два года оно повлекло за собой бессмысленную войну, в 1430 г. завершившуюся сдачей города султану), все же Венеция могла похвастаться рядом прибыльных эгейских колоний, добровольно перешедших под ее покровительство. Но даже ей приходилось вести себя все осторожнее по мере того, как турки набирали силу. За последние годы правления Франческо Фоскари она дважды отказалась от участия в любых дальнейших военных действиях, и Паскуале Малипьеро продолжил политику своего предшественника