Венгерский кризис 1956 года в исторической ретроспективе — страница 58 из 112

[597]. Между тем из мемуаров нам известно, что в 1949 году писатель провел не один месяц в ожидании ареста. Вообще некоторые политические жесты советского правительства, относящиеся к осени 1956 года, вызывали у Эренбурга реминисценции с последними годами жизни Сталина. Так, в начале ноября, в связи с подключением Израиля к антиегипетской акции Лондона и Парижа, писателя пригласил в свой кабинет на Старой площади один из главных идеологов партии секретарь ЦК Π. Н. Поспелов и предложил ему подготовить письмо от имени видных советских интеллигентов еврейского происхождения с осуждением официального Тель-Авива. Вновь «запахло 1949-м годом», вспоминает Эренбург. Писатель вежливо, но со всей определенностью заявил своему собеседнику, что отвечает за Бен-Гуриона не в большей степени, чем сам Поспелов или любой советский гражданин независимо от его происхождения, и с удовольствием поставит свою подпись под письмом вслед за подписью Поспелова.

Как бы то ни было, те, кого Эренбург называл своими французскими друзьями, продолжали относиться к нему с доверием. Клод Руа, публично протестовавший против советской военной акции в Венгрии и исключенный за это в числе ряда других литераторов из компартии, писал ему в Москву 12 декабря: «Все эти ужасные недели мы не переставали думать о Вас. Мы знали, что все удары, которые обрушились на нас при чтении новостей, были для Вас не менее болезненными, чем для нас»[598]. Руа вторил Клод Морган: «Выступая против использования советской армии для подавления венгерского восстания, я питаю по-прежнему к моим советским друзьям и к Вам, в частности, дружеские чувства»[599].

Венгерские события совпали по времени с организованной при самом активном участии Эренбурга большой выставкой работ Пабло Пикассо в Москве – первой после того, как с началом «оттепели» был немного приоткрыт железный занавес[600]. Выставка работ крупнейшего художника, хотя и левого по своим политическим убеждениям, но бесконечно далекого в своем творческом методе от официозной эстетики «социалистического реализма» в СССР, была отчетливым знаком происходящих перемен, причем не только в культурной политике, но и в общественном сознании. Она явилась симптомом смягчения климата холодной войны, признаком расширения, вопреки всем преградам, сотрудничества с Западом. Советские действия в Венгрии, напротив, напоминали стране и миру о том, что сталинская традиция жива и совсем не собирается без боя уступать свое место новым общественным веяниям. Разительный контраст нового и старого едва ли не физически ощущался наиболее мыслящими из российских интеллигентов. Известный историк профессор МГУ С. С. Дмитриев, в воскресенье 3 ноября вернувшись домой после посещения выставки Пикассо, сделал в дневнике, как отмечалось выше, не слишком длинную, но предельно выразительную запись: «Главная тема всех разговоров – события в Венгрии. Судя по всему, не сегодня, так завтра начнется открытая военная интервенция СССР против Венгрии. Раздавят венгерский народ и зальют еще раз кровью землю Венгрии»[601]. Был самый канун решающей советской интервенции в Венгрии, свергнувшей действовавшее правительство и установившей новое, готовое беспрекословно выполнять приказы из Москвы.

В начале ноября 1956 года у одного из крупных специалистов по российской истории XIX века не могли не возникнуть реминисценции с венгерским походом фельдмаршала Паскевича в 1849 году Эренбург находился всё же в ином положении, нежели профессор Дмитриев. Он был человеком публичным, с широкими международными связями, и как высокопоставленный, несмотря на свою беспартийность, функционер советской системы, вице-председатель Советского комитета защиты мира, он считал своим долгом находить объяснения и, по сути, выискивать оправдания действиям представляемой им державы. Однако в первую очередь писатель заботился о том, чтобы венгерские события не привели к выстраиванию нового «железного занавеса», способного прервать едва начавшийся процесс оживления культурных связей СССР с Западом. Он не переставал обмениваться письмами со своими французскими единомышленниками, поднимая вопрос о целесообразности проведения в СССР новых выставок, представляющих искусство Франции, а во Франции выставок современного советского искусства[602]. Задача была совсем не простой. Французское общественное мнение в те месяцы бойкотировало не только СССР, но и тех своих левых политиков и интеллектуалов, которые не заняли открыто осуждающей позиции в связи с советской интервенцией в Венгрии. «Ваша поездка в Москву – поездка на собственные похороны», сказали в Париже писателю Веркору, решившему посетить в феврале-марте 1957 году СССР в целях наведения мостов[603].

Веркор выступил в Москве с инициативой проведения в Будапеште встречи советских, французских и венгерских писателей в целях разъяснения позиций друг друга. Для венгерских литераторов[604] особенно невыносима мысль о том, что в СССР их зачастую рассматривают едва ли не как фашистов. Кроме того, Веркор поинтересовался судьбой крупного философа-марксиста Дьердя Лукача, который вместе с большой группой людей из окружения свергнутого премьер-министра Имре Надя был депортирован советскими спецслужбами в ноябре 1956 году в Румынию и находился там до апреля 1957 года. «Если бы я мог приехать домой и с полным основанием сказать, что Лукач находится в хороших условиях, имеет возможность писать и продолжает заниматься своим делом, то это произвело бы прекрасное впечатление во Франции и успокоило бы и примирило многих людей, в частности – Сартра». Веркор говорил в Москве и о том, что советские действия в Венгрии связали руки тем прогрессивным французским интеллектуалам, которые выступают за конструктивное решение с каждым годом всё острее стоявшей проблемы сохранения Алжира под французской юрисдикцией. Воздерживаясь от острых антисоветских заявлений, писатель всё же отошел от сотрудничества с французской компартией, объяснив мотивы этого в своем эссе «Почему я ухожу»[605].

Самым серьезным в первые месяцы после венгерских событий прорывом культурной блокады стал приезд в декабре 1956 года в Москву звездной четы – Ива Монтана и Симоны Синьоре. Согласно позднейшему свидетельству самой Синьоре, на новогоднем приеме в Кремле они пытались убедить Хрущева в неоптимальности советской политики в Венгрии; он же им эмоционально доказывал, что Советская Армия спасла мир от третьей мировой войны и новой фашистской чумы[606]. Как бы там ни было, вернувшись домой, популярные артисты подверглись остракизму общественного мнения за нарушение бойкота СССР. Их осудили даже те, кто после смерти Сталина и XX съезда КПСС питал некоторые надежды на демократическую эволюцию советского режима[607].

XX съезд КПСС и в том числе сенсационные разоблачения Сталина, сделанные Хрущевым на закрытом заседании в конце его работы, вызвали весьма неоднозначный отклик западного общественного мнения, отнюдь не прибавив популярности декларировавшему разрыв со сталинскими методами действующему руководству КПСС, составленному из ближайших соратников покойного вождя, несущих свою долю ответственности за прежние преступления. Раскрыв глаза многих левых интеллектуалов на Западе на подлинную суть советского режима 1930-1950-х годов и став для них настоящим потрясением, они заставили их в конечном итоге порвать с коммунистическим движением. С другой стороны, любая программа реанимации большевистских идей, освобождения их от сталинского балласта воспринималась с определенной настороженностью как в консервативной, так и в либеральной среде. Так, газета «Frankfurter allgemeine Zeitung» еще до окончания XX съезда и прочтения закрытого доклада Хрущева, 23 февраля, отреагировала на происходящее обновление коммунистической доктрины Кремля следующим образом: «Многие доброжелатели на Западе истолковали демонстративное разоблачение Сталина (в ряде острых съездовских выступлений, прежде всего А. И. Микояна, бросившего своего рода «пробный камень» – А. С.) как признак чистки советского режима, который отбросил грубые революционные нравы и, благодаря этому стал способным вести переговоры и участвовать в союзах. На самом же деле новое развитие представляет собой нечто в высшей степени опасное, а именно широко задуманную попытку усилить путем возврата к ленинскому интернационализму фанатизм и революционность коммунистического движения, застывшего в сталинской догме». Идейное преодоление мировым коммунистическим движением сталинизма могло расцениваться, таким образом, не только как новая попытка соединить идею социализма с некими демократическими принципами и началами, но и как прямое возвращение к небезопасному пролетарскому мессианизму 1920-х годов и проектам осуществления «мировой революции», что находило, кстати говоря, с середины 1950-х годов наглядное подтверждение в активизации советской политики на азиатском, а затем и африканском направлении.

В решениях сессии Социалистического Интернационала, состоявшейся в Цюрихе в начале марта 1956 года, отмечалось, что отречение от Сталина не изменило характера советского режима, остающегося диктатурой. Что же касается тезиса о многообразии форм перехода к социализму, прозвучавшего в отчетном докладе[608], то это не более чем опасная тактическая уловка – речь идет только лишь о предпочтительности подрыва парламентской демократии «мирным путем» (т. е. по образцу чехословацкого путча 1948 года), а социал-демократы получают своего рода «приглашение» принять участие в собственном уничтожении. В программных документах Социнтерна и выступлениях его лидеров отмечалось, что точно также, как существуют различные пути к социализму, существуют и фундаментальные различия между коммунистами и социал-демократами в понимании социалистической цели, ибо не может быть деспотического социализма.