Первые впечатления Нагибин изложил в дневнике: «Верушка Кальман, видать, была красива в молодости. Ей семьдесят один, но она стройна, сухощава, элегантна, подтяжка и прекрасная косметика держат лицо, движения женственны и даже кокетливы. Сыну Чарльзу 53 года, высокий, лысоватый, хорошо одетый; он композитор, сделал оперу по «Фабиану». Сюда они приезжали на премьеру «Марицы» и на «Кальмановские дни». Они видели «Чайковского», «Дерсу Узала», встретили меня с энтузиазмом, недостаточным всё же для того, чтобы поставить рюмашку. В фильме про незабвенного Имре заинтересованы морально – не очень, но материально – весьма».
Появятся в дневнике и более грустные записи: «Окружающие – венгры в первую голову – крайне неодобрительно относятся к моему намерению писать о Кальмане. «Вы же серьезный писатель!..» Они презирают Кальмана за популярность, общедоступность, за то, что он не озадачивает, как Барток или Кодай; раз он им понятен, значит, недорого стоит. Люди охотно развенчивают тех, кто приносит наибольшую радость: Верди, Чайковского, Кальмана, Дюма, Джека Лондона; в Америке стало модно оплевывать Хемингуэя, французы третируют Мопассана, в грош не ставят Анатоля Франса».
Нагибин страстно защищал Кальмана от строгих соотечественников, метался по «кальмановскому Будапешту» – заходил в гимназию, где учился композитор, осмотрел консерваторию, пил кофе в любимом ресторане молодого Кальмана. Отметил ловких и вкрадчивых официантов, порадовался тихой цыганской музыке – везде ценили и сохраняли традицию. Только о самом Кальмане говорили без восторгов… Съездил в Шиофок, в музей Кальмана, где даже музейные работники говорили о композиторе свысока. Это просто считалось хорошим тоном среди венгерской богемы – бранить Кальмана! Даже племянник короля чардаша – дипломированный музыковед – оказался ненавистником оперетты, который только и может морщить нос при упоминании чересчур знаменитого дяди. Одни лишь постаревшие опереточные примы не стеснялись любви к Кальману.
Кальман привёл Нагибина и в кабинет Яноша Кадара. Умный, ироничный политик вызывал уважение. Но и Кадар нисколько не походил на восторженного поклонника короля оперетты: «Вы не должны ждать, что венгерская интеллигенция сойдёт с ума от счастья, увидев на экране Кальмана. У нас многие считают его венским композитором или эмигрантом…». Нагибин принялся горячо доказывать, что Кальман, в отличие от Легара, всегда был верен венгерской музыке, прославил на весь мир чардаш… «Докажите это. И поменьше сахара», – улыбнулся Кадар. Нагибин был эмоционален, даже высокопарен: «Мы вернём Венгрии её блудного сына, у вас станет одним гением больше. Благословите на подвиг!». Глава государства только развёл руками: «Желаю удачи!».
Даже режиссёра фильма – Дьёрдя Палашти – пришлось убеждать в величии Кальмана. Совместный венгеро-советский фильм, напрягая жилы, вытянул упрямый бурлак Нагибин. Киностудиям пришлось раскошеливаться, расплачиваясь за авторские права на произведения Кальмана, разбросанные по миру. Изрядно обогатились и потомки композитора, унаследовавшие кальмановскую практичность. Картину хотели сократить до одной серии, но, в конце концов, насытили музыкальными номерами, и 130-минутный фильм «Загадка Кальмана» всё-таки вышел – в 1985-м году. Он, конечно, в реальности отличался от мечты Нагибина, но так частенько случается в кино: у сценаристов и режиссёров разное зрение. Вместе с венгерским режиссёром Палашти работал советский оператор Григорий Беленький. А Петера Хусти, исполнявшего роль Кальмана, окружали русские актрисы.
«Венгры – нация не только Бартока, но и Кальмана, и этим нужно гордиться», – говорил Нагибин, доказывал эту мысль страстно и упрямо.
Нечто очень важное объединяло судьбы Нагибина и Кальмана – даже не загадка, а тайна. Кальману – самому знаменитому венскому композитору – Гитлер предложил звание почётного арийца. Но Кальман предпочёл остаться венгром – и при помощи адмирала Хорти переселился сначала в Швейцарию, потом во Францию, а когда в Париже завелись гитлеровские порядки, отбыл в США. …Блокадный Ленинград. Лейтенанту Нагибину двадцать два года, он служит в отделе контрпропаганды политуправления фронта. Фронтовые политруки придумали листовку, которая гласила о премьере «Сильвы» в блокадном Ленинграде. На фотографиях – смеющийся зал, лица женщин, моряков, офицеров, детей. Цветы, овации… Листовка приглашала немецких солдат посмотреть спектакль, предварительно сдавшись в плен. Так и было написано – «листовка служит пропуском для сдачи в плен». Облетая немецкие гарнизоны в Чудове, Любани, Тосно, Нагибин сбрасывал с самолёта «кальмановские» листовки. А потом одна повзрослевшая блокадная девочка и ленинградский писатель Владимир Владимирович Недоброво рассказали Нагибину одну историю, в которой блокада, чардаш, Кальман и личные воспоминания Нагибина окончательно сплотились в единый образ.
Юрий Нагибин написал об этом рассказ – щемящий, молитвенный, в котором весёлая оперетта обернулась реквиемом. Рассказ о том, как нужен был Кальман в страшные дни ленинградской блокады. Если лёгкая музыка нуждается в оправдании – то вот оно. Прочитаем и перечитаем…
Юрий Нагибин. Из повести «Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана»
…Это случилось в блокадном Ленинграде. Три девочки собирались в Театр музыкальной комедии, на премьеру. Да, в театр, потому что, всем смертям назло, Ленинград жил. Полуголодные опереточные актёры давали радостный, зажигательный спектакль, чтобы поддержать дух своих земляков. Спектакль, где была романтика и неподдельная весёлость, горячие человеческие чувства и занимательная интрига, где сквозь условность жанра пробивалась настоящая, полнокровная жизнь. Они давали «Сильву».
«Сильва» в блокадном Ленинграде
И три девочки, соседки по коммунальной квартире на Кировском проспекте, две постарше, одна совсем маленькая – первоклассница, чудом раздобывшие билеты на премьеру, взволнованно наряжались, крутясь перед зеркалом, потускневшим от чада печурки и испарений варящегося в кастрюле столярного клея – деликатеса блокадных дней. Их «туалеты» были до слёз жалки – ведь всё что-нибудь стоящее давно обменено на хлеб и червивую крупу. Они натягивали чулки так, чтоб не было видно дырок, сажей подкрашивали давно потерявшие цвет туфли, прилаживали какой-нибудь кружевной воротничок, или поясок, или брошку из крымских ракушек. Старшая девочка хотела подмазать свои бледные губы, но заработала от общей квартирной бабушки подзатыльник. Худые как щепки, бледные и большеглазые, они казались себе в зеркале обворожительными.
Младшая из подруг ужасно беспокоилась, что её не пропустят, хотя спектакль был дневной, поскольку не хватало электроэнергии. В своей коротенькой юбчонке, из-под которой торчали байковые штанишки, и свитерке-обдергайке она выглядела совсем крошкой.
– Бабушка, – просила она, – ну бабушка, дай же мне чего-нибудь надеть!
– Сидела бы дома, – ворчала та. – Рано по театрам-то ещё шлёндрать! – Но всё же потащилась к сундучку и вынула оттуда клок истёршегося горностаевого меха – пожелтевшего, с почти вылезшими чёрными кисточками; некогда эта убогая вещица была горжеткой.
Близкий взрыв сотряс стены квартиры, где-то со звоном вылетели стёкла.
– Налёт, – огорчённо, но без всякого страха произнесла старшая девочка. – Неужели отменят спектакль?
– Спектакль состоится при любой погоде, – важно произнесла вторая по старшинству. – При лётной и при нелётной. По радио говорили.
Старушка набросила горжетку на худенькие плечи внучки. Истончившаяся от голода девочка обрела сказочный вид: не то «Душа кашля» из «Синей птицы», не то карлица-фея, но сама она была в восторге от своей элегантности.
– Совсем другое дело, – сказала она по-взрослому. – Теперь не стыдно идти на премьеру.
Подруги тоже успели собраться. Когда девочки выходили, маленькая приметила в прихожей выцветший и порванный летний зонтик.
– Бабушка, можно его взять?
– Да зачем он тебе? – удивилась старушка.
– От осколков, – сказала маленькая и, показав бабушке язык, схватила зонтик и выскочила на лестницу.
Они вышли из подворотни – три пугала, три красавицы, три маленькие героини, достойные своего великого города. Напротив их дома ещё дотлевали останки школы, разбитой прямым попаданием немецкой бомбы.
Они прошли мимо объявления, привлекшего их внимание: «Меняю на продукты: 1. золотые запонки, 2. отрез на юбку (тёмная шерсть), 3. мужские ботинки жёлтые № 40, 4. фотоаппарат ФЭД с увеличителем, 5. чайник эмалированный, 6. дрель».
Под яростным ветром девочки перешли Кировский мост – внизу взрослые и дети с бадейками на салазках набирали воду из дымящихся прорубей, – миновали памятник Суворову и краем Марсова поля, где стояла зенитная батарея, вышли на Садовую улицу, затем на Невский и оказались у подъезда Александринки – там помещался Театр музыкальной комедии. Словно в довоенные дни, у театрального подъезда кипела взволнованная толпа, походившая, правда, на довоенную лишь своим волнением и жаждой «лишнего билетика», но никак не обликом: бледные лица, ватники, платки, валенки. И всё-таки почти в каждом чувствовалось желание хоть чуть-чуть скрасить свой вид. Продавались программы на серо-жёлтой тонкой бумаге, а на афише значилось: Премьера. Имре Кальман. Сильва.
Девочки вошли. Раздеваться в почти неотапливаемом театре было вовсе не обязательно, о чём предупреждало объявление, но, подобно большинству зрителей, они сдали в гардероб верхнюю одежду, только маленькая сохранила на шее свою ослепительную горжетку.
Девочки прошли в зал, где было немало военных – преобладали моряки. Заняли места. Их бледные лица порозовели: ведь сейчас начнётся счастье, дивная сказка о красивой любви, и не будет ни холода, ни голода, ни разрывов бомб и свиста снарядов – немецкий огонь не прекращался во время спектакля, но никто не обращал на это внимания, – будет то, чем сладка и маняща жизнь.
И вот появился тощий человек во фраке, взмахнул большими худыми руками, и начался удивительный спектакль, где едва державшиеся на ногах актёры изображали перед голодными зрителями любовь, страсть, измену, воссоединение, пели, танцевали, шутили, работая за пределом человеческих сил. Исполнив очередной номер, они почти вваливались за кулисы, там дежурили врач и сестра, им давали глоток хвойного экстракта, иным делали инъекцию.