Венок на могилу ветра — страница 11 из 100

Нет, он не спал. Расслабив мышцы и сердце, он наслаждался глубокой первозданной тишиной так, будто встретился с ней впервые. В том, чтобы сидеть вот здесь, в прохладной полутьме, под свежим исподом горячего дня, был некий смысл, постигать который мелкой назойливой мыслью не возникало желания. Время шло, но — странным шагом. В нем не было присущего упорства и непререкаемой заданности навеки установленного хода. Оно гуляло беспечным ветерком по тяжелому тучному лесу и, словно раздевшись донага, стало совершенно прозрачным, по-детски невинным, как будто весь его непосильный злопамятный скарб из грехов человека оказался притворством. Прислонившись к пахучей сосновой коре, он размышлял о том, что сознает себя сейчас как бы разом и полностью, словно все личины его я, столь непохожие друг на друга, соединились в некую плотную целостность, единый портрет, примкнув без потерь, как клочья порванного листа, зазубренными краями границ к точному слепку своей перевернутой тени. «Это как зеркало, — думал он. — По справедливости, надобно прежде одолжиться его всетерпением, чтобы нехитрый разумом юноша ужился рядом с убийцей, которому всё всё равно. Я и не заметил, как им удалось уместиться в одном теле и вровень дышать общим воздухом. Во мне не осталось ни скорби ни совести, — невзирая на ружье в моих руках и ясную память о том, как я им убил человека. Мне не больно и пусто. Жизнь моя словно отложена на потом, только ждать ее скучно и лень. Я просто сижу, как в гостях у собственной смерти, и ни о чем не жалею…»

Приди ему сейчас на ум мысль о каре иль покаянии, его бы возмутила ее лживая благопристойность. «Я есть, — сказал он сам себе, — и я есть я…» Он знал, что это конец, потому что дальше не было ничего, дальше стерпеть любую тропу, любую дорогу, любой поворот или ухаб ее было так просто, что вовсе немыслимо, как и прозреть снова разницу между добром и злом. Странно, что я не сделал этого раньше, — подумал он, — когда я так мучился. Хотя нет: тогда я верил в грех. Нынче я отложен в такую даль, что мне она уже безразлична. Нынче я принадлежу только себе и лесу. На все остальное мне наплевать.

Опустив руку, но не глаза, он пошарил в траве и потянул за тесьму мешка с порохом. Когда она распустилась, осторожно обвязал ее вокруг курка, установил ружье так, чтобы дуло смотрело ему в переносицу, потом переложил его в левую руку, а правой взял за конец тесьмы и, подтянув к груди ногу, сунул ступню в образовавшуюся петлю. Дыхание было ровным и сильным, как у встающей волны, и он успел подумать: «Навсегда — значит то же, что и — никогда больше…» Мысль показалась ему очень удачной. С ней можно было уйти.

Он надавил на веревку ступней, и его темя срезало, как ножом, обдав лицо огнем и пороховой гарью. Последнее, что он успел ощутить, была горячая, быстрая кровь, хлынувшая из его лопнувшей головы и заливавшая ему глаза легким веселым дождем. Потом он почувствовал, что его душа — маленький юркий комок в груди с тонким голосом — закрутилась буравчиком в вихрь и, кусая за глотку, забилась в нем громкой обидой, затем, взорвавшись звездой, брызнула ввысь, остужая себя полетом, и вырвалась на свободу. Только тут он обрел безбрежный простор последнего своего безразличия. Это было блаженство. Лес, наконец, пробудился и закричал, зашумел ветвями, забился крыльями и задрожал, но его уже это не трогало. И даже когда из чащи в трехстах шагах от него вышел понурый кабан и, поведя по ветру мордой, озадаченно всхрюкнул, почесал землю копытом и направился на запах крови, его тело лежало, оглохнув, и держалось мертвой рукой за дуло винтовки. Кабан затрусил быстрее, подминая кусты, но, завидев бездыханного человека, остановился и опасливо кивнул клыкастой головой, словно соблюдая обряд почтительного знакомства с тем, кого время от времени встречал по запаху и следам вот уже несколько месяцев. Не сводя тупых зрачков с его лица, замер, ожидая ответа, потом неровно, дугой, двинулся к испачканному красным дереву. Подойдя сбоку к недвижному телу, он снова хрюкнул, и с морды его на кисть человеку капнула вязко слюна. Кабан хрюкнул опять, но уже торжествующе, и ткнулся клыком телу в грудь. Потом опустил морду к лицу и вдруг отпрянул, задрожав. Что-то его насторожило. Что-то неуловимое, как неизвестно откуда подступающая беда.

Голод был сильнее, а потому кабан не поверил. Запах крови и самый вид ее дразнил его свиные ноздри. Ударив для пущей решимости копытом, он бросился к телу опять.

Даже почувствовав, что оно оживает, кабан не остановился, потому что жизни в человеке было не больше, чем в каком-нибудь грызуне. Поднявшаяся рука так его разозлила, что он второпях, захмелев от свирепости, не рассчитал прыжка и только отхватил зубами какую-то мелочь. Наступив передними ногами человеку на грудь, он увидел, как широко распахнулись веки, и почти тут же острый железный палец больно впился ему в самый пах — так, что кабан взвился, уронив с человека копыта, а тот уже поднимался во весь рост — громкий, высокий, кровавый призрак расплаты. Схватив ружье и потрясая им, как дубиной, человек пошел вперед, яростно молотя вокруг себя воздух и заставляя хряка испуганно пятиться. От него запахло новой кровью, так что зверь, доведенный ею до безумия, внезапно встал и, оскалив клыки, ринулся в бой.

Удар пришелся прямо по холке, подкосив прыжок, так что свалить врага с ног и подмять под себя его руки кабану не удалось. Восстав из мертвых, тот неистово молотил его прикладом по голове. Шкура на морде у кабана треснула и повисла. Пятак был разбит, и теперь он не слышал запахов, как, впрочем, и собственного хребта. Кабан стоял, не в силах броситься в атаку или отступить, и шатался под градом ударов, пока не рухнул, словно подкошенный, под ноги прикончившей его ненависти. С ней не могло сравниться ничто в этом лесу — ни голодная жажда крови, ни гнев звериного поединка. Беспомощно подрыгав ногами, кабан затих, отворив противную дряблую пасть, а человек все не унимался, колотил по ней расколотым прикладом, пока не обессилел и не упал рядом, беззвучно рыдая сладкими от крови слезами.

Потом им овладел лихорадочный страх. Побродив в тихих улочках смерти, теперь он вернулся, отринутый ею, обманутый, туда, где очень хотелось жить. Плохо соображая, зачем он это делает, человек оглядел свою правую руку, чтобы выяснить, откуда в ней такая боль, и увидел, что на кисти не хватает двух пальцев. Он пополз к дереву с грязным от крови стволом, подобрал валявшийся рядом мешочек с порохом, растворил его и сунул руку внутрь, потом долго что-то припоминал, пока не вспомнил, а вспомнив, потянулся второй рукой к голове.

Похоже, череп был цел, но посреди него, вдоль темени, пролегла голая полоса, лишенная волос и кожи. Кровь слегка запеклась, но, стоило ему лишь тронуть хрупкую корку, хлынула снова. Тогда он осторожно, расплываясь взглядом, достал из мешочка щепотку пороха и посыпал им рану на голове. Немного посидел с закрытыми глазами, пытаясь унять головокружение, пошарил по черкеске и достал из-за пазухи огниво. Потом выбил искру на щепу из расколотого приклада и, поднеся чуть живое пламя к пострадавшей руке, погрузился в беспамятство.

Когда он снова пришел в себя, первое, чем он занялся, была повязка, которую он справил из разорванного подола черкески. Наложив ее на обугленную рану, он попытался заснуть, но от жажды не мог уже просто лежать, отдыхая в густеющей тени. Как ни было противно, а иного выхода он не нашел. Пришлось, опять ползком, двинуться туда, где валялась уже облепленная мошкарой кабанья туша. Повернув ее набок, он достал нож, провел рукой по тугому брюху и вонзил лезвие туда, где должно было остывать кабанье сердце. Подставив ладонь и отвернувшись в сторону, он подождал, пока ладонь наполнится, и медленно поднес руку к лицу. Его замутило, но он приказал себе вытерпеть и, давясь, сделал пару глотков крови, которой сам потерял слишком много, чтобы суметь сейчас встать и идти. Потом он снова ушел в никуда, провалился в колодец и долго падал, пока не очутился в реке. Она понесла его дальше, мимо отчего дома, пьющих коней и белых склепов. Потом изрыгнула его в студеную заводь, у которой прятался в зарослях старый вепрь, и тут он понял, что опять испугался, а значит очень хочет жить.

Очнувшись, он увидел, что свет из леса почти ушел, стало быть, над горами спускались сумерки. «Тот должен сюда прийти, — подумал он. — Только вот как он меня обнаружит?..» Он догадался разжечь костер, но собрать ползком достаточно хворосту было ему не под силу. Если тот, кого он ждал, уже в лесу, хватит и небольшого огня. Снова взявшись за нож, он стал срезать с туши полоски обросшей волосом шкуры. «Есть еще вонь, — думал он, неловко орудуя лезвием. — Ее он услышит…»

Когда крохотное пламя робко лизнуло щепки, перекинулось на скудное дерево, а потом занялось, он бросил в него ошметок шкуры. Запах был и в самом деле такой, что, если б и не сумел раздразнить издалека обоняние человека, то уж наверняка отпугнул бы любого зверя.

Так он встретил ночь.

Наутро тот его отыскал. Друг сидел, спиной прислонившись к дереву, и даже не вздрогнул зрачками, когда его увидал, словно все это — растаявшая мгла, подкравшийся рассвет, щебет птиц, хруст ломаемых веток и приближение человека — происходило у него на глазах в тысячный раз в одной и той же цепенеющей последовательности. Мужчина решил было поначалу, что опоздал. В грязно-желтсм лице не было ни кровинки, а цвет кожи на лбу был, как у обглоданной кости. Сложив на груди руки, друг безмолвно следил за ним плавным взглядом. Посреди слипшихся кровью волос пролегла черная борозда, пугающая и непонятная. При виде ее любые попытки мужчины вернуть его в мир простых, немудреных звуков казались попросту несуразными.

Сев перед ним на колени, мужчина быстро заговорил, укрываясь словесной преградой от безмятежных внимательных глаз. Ощупав обмякшее тело и не найдя на нем серьезных ран, он постарался расцепить руки и только тут заметил, что одна из них толсто обмотана тряпкой и сильно пахнет порохом.

— Не трогай, — приказал друг, — не надо. Лучше дай мне воды.