Венок на могилу ветра — страница 14 из 100

ываясь на траве, в сторону реки и, когда он ее окликнул, только ускорила шаг. Кони стояли у опрокинутой коновязи, прибившись мордами к шее кобылы, и часто всхрапывали, выбрасывая из широких ноздрей завитки пара. Поникший лес сменил окрас и стал теперь похож на Хамыцеву бурку, которая валялась в грязи перед домом. До нее было несколько шагов — не то что до женщины. Та преодолела уже с половину пути и вот-вот готовилась миновать место, где прежде стояла их хижина. Не став подбирать свою бурку, Хамыц побежал. Кровь заливала губы и, попадая на язык, сбивала дыхание.

Голова кружилась, и каждый шаг отдавался у него в ушах глухим хлопком.

Тем временем женщина скрылась за обрывом, и он, потеряв ее из виду, стал лихорадочно соображать, где лучше срезать путь. Так ничего и не решив, он побежал наугад к ближней запруде. Достигнув кромки оврага, он увидел краем глаза, как она метнулась к воде, и, вскинув руки, сорвался вниз, разбивая спину о каменистые выступы. Едва коснувшись ногами земли, он прыгнул ей навстречу, но, не дотянувшись какого-то мига до ее летящей косы, упал плашмя в слякоть. Все вокруг стихло и смотрело ему в затылок настойчивым глазом. Он поднял голову, но из-за грязи, залепившей лицо, не смог разглядеть ничего, кроме пятна размером с ладошку в сером тумане света. Потом он услышал смех, и сразу отчего-то ему сделалось все безразлично, как бывает только перед самым сном, и тут же вслед за тем — очень голо и грустно.

Женщина громко смеялась, постепенно обретая в его плывущем взгляде свои привычные очертания. Пытаясь подняться и предательски скользя коленями по дну своего унижения, какой-то крохотной, нечаянной, но проницательной частичкой сознания он успел подумать о том, что после этого смеха оба они перешли какую-то грань. Отныне прежняя власть его над нею уйдет навсегда, а если и сумеет сохраниться — так только ее, женщины, милостью.

Словно подтверждая эту мысль, из милости к его гордыне, она так и не подошла, чтобы помочь ему встать. Смех ее был искренен и беспечен, как у ребенка, и он вдруг с щемящим чувством прозрения ощутил, что любит ее так сильно и навеки, что не признается в том даже себе. «Я мог бы ее убить, — внезапно подумал он. — Мне хватило бы малого подозрения…»

Она стояла перед ним, заходясь в смехе, живее которого в целом свете было ничего не сыскать, и хохотала — над ним, над ужасом отчаянья и над рекой, от которых еще минуту назад ее отделял лишь какой-нибудь шаг. Мокрая, грязная, плачущая и родная, она была важнее всего, что оставалось у него за спиной, и того, что ждало его впереди. В сущности, ничего, кроме этого мига, и не было…

XVI

Пес выжил. Сперва им показалось, что он не дышит, а в полуприкрытых глазах его стынет стекло. Чужак вынес его из дома и положил на циновку, предусмотрительно подстеленную Тотразом. Они долго молчали, впервые, пожалуй, этим не тяготясь, и смотрели на бездыханное тело, думая каждый о своем. Им снова удалось уцелеть, и оттого в гибели пса читался им некий негрозный укор. Признаться, куда сильнее досаждала Тотразу земля. Покрывшаяся повсюду, куда хватало взгляда, слякотью, она пахла теперь сырыми корнями и затхлой водой.

Узким глазом сквозь мутное небо проглянуло солнце, опустилось ладонью им на спины. Думая о том, куда могли подеваться все птицы, Тотраз увидел вдруг, что тело дрогнуло и по нему пробежала едва заметная рябь. Пока они гадали, что это было — последняя судорога или вернувшийся вдох, — жизнь робко заскулила мольбою и прильнула к собачьим зрачкам. Пес шевельнулся и задышал, взглянув на них из-под седых ресниц, и тогда чужак произнес:

— Слава богам, отходит…

Он посмотрел на второго, и тот послушно кивнул, направился в дом и через несколько мгновений вновь появился на пороге, но уже — с кубышкой и черепком от миски в руках. Чужак услышал, как в кубышке плеснулась вода. Наполнив ею черепок, Тотраз осторожно поднес его к собачьей морде и подождал, пока очнутся ноздри и вынырнет розовый тонкий язык. Пес покорно слизнул с черепка воду и задвигал лапами.

— Лежи, — приказал чужак, и он тут же повиновался, прижав к затылку уши.

— Ребро? — спросил Тотраз.

Вместо ответа чужак поднял два пальца и ткнул подбородком, указав па брюхо. Тотраз присмотрелся и увидел, как при каждом коротком выдохе под шерстью с левой стороны отчетливо проступают два острых вздутия. Глядя на них, трудно было отделаться от ощущения, будто там, внутри, застряла проглоченная псом рогатина. Костяшками пальцев чужак отер с собачьей морды пузырьки кровавой пены и, словно сам себе, сказал:

— Если осталось чем дышать, вытерпит. — Потом добавил, обратившись к Тотразу: — Сейчас держи.

Тот взял пса за передние лапы и почувствовал, как в них, слабо хрустнув, беспомощным ручейком прожурчала то ли боль, то ли ненависть. Скинув с себя кожаный поясок, к которому был подвешен охотничий нож, чужак встал поудобнее у собачьей головы, опустил пятку на землю, а носком крепко вдавил в нее мохнатое ухо. Потом склонился над псом и быстро ткнул пальцами ему в подбрюшье. Пес сильно вздрогнул, захрипел горлом и стих. Каким-то неуловимым, молниеносным движением чужак просунул под него поясок и ловко подвязал его двойным узлом на спине.

— Все, — сказал он, — Можешь отпускать. Тотраз отошел в сторонку, огляделся вокруг и сказал:

— Вот тебе и река… Обгадила все в три минуты. Может, потому и прозывается Проклятой.

— Не поэтому, — ответил чужак. — Просто так легче… Тотраз нахмурился и смерил его взглядом с ног до головы.

Потом отвернулся и сплюнул через плечо. Чужак снова начинал его раздражать. Чтобы не думать об этом, он стал размышлять о том, как лучше будет наново справить крышу. Ясно, что балки на стропила они пустят прежние, потому что оставшиеся Хамыц захочет определить под крышу чужаку. Хамыц не отступится. Это уж как пить дать.

Едва он произнес про себя эти слова, как почувствовал жажду. Вспомнив, что вся вода из кубышки пошла на пса, он снова сплюнул в сердцах, подошел к своему коню, оттащил его от коновязи, сорвал с ног постромки и запрыгнул верхом. Поддев бока пятками, направил коня по дальней, пологой тропе к последней заводи, чтобы не встречаться с теми двумя.

Когда-то, давным-давно, он уже видел бурю. Правда, с этой она не шла ни в какое сравнение. В тот раз тоже срывало крыши, а еще ломало заборы и даже калечило скот. И все же давний тот ураган был просто взъярившимся ветром. Он свалился на их аул клубком горячей пыли, что катилась посуху через перевал и нагрянула к ним не с реки, а сверху, с бурого пекла небес, не знавших дождя целый месяц. Слышать тот ветер было не так боязно, как здорово интересно — и, пожалуй, не только оттого, что был он тогда мальчишкой, умевшим пугаться лишь грома да ночи, и совсем не страшился дня. Днем не могло случиться ничего худого, потому что все худое днем превращалось в неправду. Тот ураган был скорее чудом, сотворенным жарой из уныния белого солнца, постепенно, час за часом, превращавшегося в ожог. Ветер отхлынул от них, собрался эхом, пошептал за скалой, приосанился и опрокинулся на аул со странным хохочущим визгом. А уже через пару минут все было кончено, и, с трудом продирая глаза, они увидели, как скачет по ущелью вдаль его взлохмаченный вихор.

Тогда было смешно и громадно, потому что мир в самом деле оказался больше того, какой привык он встречать по утрам. Был он почти таким же, каким придвигался к нему в темноте, только на этот раз явился еще и не страшным — этакий исполин, решивший поиграть с ребенком. А потом пошел тихий заботливый дождь. Он был легким и добрым, как детский полуденный сон, и сочился с проемов в крыше серебристо-зелеными каплями. Только песок на зубах напоминал о буре. Овцы, заборы и куры были уже не в счет, потому что для чуда то была не цена…

Сегодня все было иначе. Он был уверен, что — из-за реки. А потому глубокомысленность пришельца, намекнувшего на ее невиновность, была им воспринята плохо. С тех пор, как Тотраз побывал у смерти в гостях, в нем обострилось какое-то особенное, внутреннее чутье, слышавшее жизнь так глубоко и верно, что всякий взгляд отныне, звук и мысль сверялись этим мудрым, тонким слухом. Он подсказал ему сейчас, что то — река. Тотраз не сомневался. Река была в самом деле проклята. И пусть она их все еще не отравила, — он знал, что это был обман. Они могли сегодня умереть. И был тому причиной не какой-то суховей, а вздыбившаяся вода, чуть было не настигшая их у порога.

Словно нарочно, она ждала целых полгода, покуда взрастут стены, чтобы затем наброситься на них и в отместку за дерзость напрочь вымести жизнь из этих камней, принадлежавших ей, ей одной, вот уже три столетия. Чужак был глуп. Он полагал, что ему все дозволено: думать, решать, сомневаться и говорить вслух то, что в лучшем случае могло быть полуправдой, а в худшем — похоже на нее так, что было и не отличить. А потому был он опасен. Он не верил в знамения. Точнее, в то, что за ними стояло. Казалось, он даже не очень и испугался, когда буря ворвалась в дом и хотела их уничтожить. Пока она летела к ним, сшибая свет и воздух, он действовал так, будто в точности знал, как лучше распорядиться руками, удачей и временем, чтобы избежать ниспосланной расплаты. Он сделал все, чтобы они спаслись. Но при этом — сделал так, чтобы не было чуда. А потом захотел очернить еще и само знамение.

В нем не было страха, — не того, что порочит мужчину, а того великого страха, что только и является свидетельством почтения к тому, что даруется тебе вместе с сердцем, печатью на длани и святым человеческим трепетом и составляет вкупе с ними высший промысел и удел. Пришельцу было все равно, а такого не скроешь. С одинаковым равнодушием он встретил бы любой исход и, коли предпринял все, чтобы остаться в живых, — так только по привычке. Ибо он привык бороться, доказывая себе (кому другому из людей он не стал бы доказывать даже того, что по-прежнему жив, хотя это-то уже и казалось непостижимым, если смотреть ему прямо в глаза), — а заодно и своему единственному противнику, — что готов тягаться с ним силами хоть до второго пришествия и уж, по крайней мере, до последнего вздоха, и было это между ними как растянувшееся в целую жизнь состязание по пут