Венок на могилу ветра — страница 20 из 100

— Гяур, — процедил сквозь зубы Тотраз. Щеки его покрылись темными пятнами. От былой радости не осталось и следа. — Когда-нибудь он палку перегнет…

— Нет, — возразил Хамыц, — он дал понять, что палку перегнули мы… Принеси поесть, — тихо добавил он, и женщина метнулась к кладовке.

Собирая на стол, она видела перед собой с какой-то четкой, но зыбкой маревом ясностью то, как это все происходило: вот они, двое мужчин и друзей, разгребают за южной стеной снежные завалы, а потом один из них, тот, с кем она тщетно делила ложе, замечает вдруг, что кобыла упрямо возвращается к углу своего недавнего плена и принюхивается к снегу взволнованными ноздрями; потом двое людей, заподозрив неладное, принимаются орудовать там заступом и топором, пока не выковыривают из земли толстую голову соли, а затем второй из них начинает приглядываться к кобыле и спустя минуту толкает первого в бок, мол, неужто в самом деле? И вот они подносят к ее морде соль, наблюдая за тем, как она жадно слизывает с трехсотлетнего камня предательский зернистый соблазн; пока она это делает, они обходят ее со всех сторон, ощупывая опытными пальцами брюхо, по которому еще ничего не видать, но уже можно почувствовать новую, мягкую тяжесть. И тогда они сговариваются о том, чтобы его разыграть, потому что самая мысль, что их жеребец (не важно, какой из них, важно, что их, и важно, что, может, не один даже, а оба) покрыл его лошадь, самая мысль эта для них слаще меда — ибо оба они мужчины, как и сам чужак, против которого, да, им никогда не совладать, пусть так, зато вот можно, ты гляди, покрыть его кобылу, выходит, жеребцы оказались проворнее своих хозяев, и теперь те спешат в дом, чтобы насладиться его поражением, которое он для себя на сей раз даже не выбирал, а потому проиграл вдвойне, проиграл слишком явно и неожиданно, чтобы суметь найти достойный ответ в изматывающем молчании, однако это ему все же удается — ответить, то есть проиграть так, чтобы выиграть у него для них стало равнозначно унижению, и ради этого он ставит жеребенка на кон и на мгновенье превращает их в соперников, и, конечно, не родившийся покамест жеребенок выпадает жребием тому, кто только и должен стать жертвой — жертвой случайной удачи, потому что насмешка для него уже готова, уже сочинена, она сильнее, чем удача. И теперь в нем беззвучным ревом беснуется шальная ненависть, которой в нем больше сейчас, чем даже в женщине — по отношению к судьбе, земле, кобыле или своей горделивой крови, — но ненависти этой все равно ему не хватит, чтобы выбежать в дверь и, догнав обидчика, поквитаться с ним, как с тем несчастным слепцом, что выскочил с клюкой перед ним на дорогу, потому что, думает она, из ненависти не убивают, из ненависти только мечтают убить, убивают по глупости, из страха, по ошибке и из мести, да, а для мести надобно время, нужно время и расчет. И, пожалуй, еще кое-что: сочувствие тех, кто всему этому станет свидетелем, а вот этого-то ему от них не дождаться. Этого ему не дождаться даже от самого себя.

Собирая на стол и вслушиваясь в поднявшийся за стеной ветер, она думает о том, что всем им стало стыдно, всем четверым, вот и все, чего они добились своей гордыней. А потом слышит один за другим два выстрела. В помещении делается тихо и пронзительно, как в разорванном сне. Им удается переглянуться и тут же отвести прочь глаза. Это может быть конь, кобыла или конь Хамыца, а может, два коня или же конь и кобыла разом. Если так, то теперь ему мести не избежать. Неужто он их все-таки вынудил? В лице мужчины она читает тоску. Просто чтобы уйти от молчания, он говорит:

— В кого, по-твоему, он там палил?

Конечно, он спрашивает друга. Вид у того такой, словно он только что ненароком перепрыгнул через собственную тень.

— Не знаю. В кого б ни метил, — коли он попал и попал оба раза, могу догадаться, каким будет третий выстрел.

Он встает и резко, будто опасаясь передумать, идет к стене, на которой висит его длинное, с заиндевелым от холода дулом, ружье.

— Погоди, — просит Хамыц, и всем им ясно, что просит только потому, что этого хочется другу. — На него оно непохоже.

— Вот как? — спрашивает Тотраз, и в голосе его им слышится не столько злость, сколько безысходность. — Непохоже, говоришь? А что же на него тогда похоже? Кто из вас возьмется мне растолковать, что на него похоже, а что нет? Ты вот, к примеру, знаешь что-нибудь такое, что на него непохоже? По мне, так на него похоже ровно столько, сколько непохоже. Но это бы еще ладно, еще ничего. Другое плохо: пройдет минута и может поменять их вмиг местами. Я знаю лишь одно: когда он не спит, на него похоже что угодно. Сдается мне, как раз сейчас он не спит, потому что даже ему, чтобы дойти по этому снегу от нашего порога до своего, взять ружье, спуститься с ним туда, откуда можно примериться к цели, взять ее на мушку, а потом дважды нажать на курок, быстро воротиться назад, лечь на заледенелую шкуру, закрыть глаза и заснуть, времени больше надобно, чем он истратил на то, чтобы выйти отсюда, сочинить, в кого стрелять, сходить за ружьем, прицелиться, пальнуть два раза и ждать, пока кто-то из нас не пойдет поглядеть, в кого он там метил. Сдается мне, сейчас он ждет меня…

Проверив и зарядив, пока говорил, ружье, он направился к выходу.

— Никого он не ждет, — сказала вдруг женщина, и от внезапности Тотраз остановился, замер на пороге. Она смотрела не на него, а прямо на Хамыца. Тот скривил губы, будто у него заныли зубы, и медленно поворачивался к ней, давая ей время опомниться и скрыться на женской половине. Однако взгляда она не отвела, хотя тоски в глазах мужчины было теперь больше, гораздо больше, чем прежде — столько, сколько воды в хорошем дожде. Взглянув на нее наконец и поняв, что она не уступит, он нащупал взглядом точку у нее на груди и осуждающе покачал головой.

— Пускай говорит, — сказал Тотраз, снова прикрыв бившуюся на ветру дверь, и тут всем им сделалось чуточку легче.

Почесав подбородок, Хамыц выдержал паузу, хмыкнул, пожал плечами и едва заметно кивнул.

— Вы забыли про пса, — сказала женщина. — Он единственный, кто тут совсем ни при чем. В кого другого стрелять он не станет.

И теперь они поняли. Тотраз обмяк всем телом и устало прошаркал обратно к стене. Пока он осторожно разряжал ружье и вешал его на место, у Хамыца и женщины было довольно времени, чтобы бережно встретить друг друга глазами и вновь ощутить, что опять спасены. Уже не таясь, мужчина почти с восхищением смотрел в ее спокойную мудрость, которой не учатся и не завидуют, а вместо того лишь внимают и подчиняются, как истине, открывшейся ясно и громко, как летний утренний свет. «Она права, — думал Хамыц. — Потому что она ее даже не пробует вычислить или понять. Она ее просто чувствует, как радость, как боль или страх. Выходит, правда всегда при ней?..»

Им бы такое и в голову не пришло, невзирая на их принадлежность к роду мужскому. А она вот смогла — не понять, а почти воочию прозреть то, что затем, после ее подсказки, открылось им с очевидностью неотвратимого: по сути, метя в пса, чужак стрелял в себя, убив единственное верное ему существо, более преданное, чем даже собственная тень его, готовое денно и нощно служить его одиночеству, которое убить он права не имел. Должно быть, это было предписано ему его отчаянием и упрямством. Похоже, они были в нем неразлучны еще за много смертей до того, как он явился сюда. Будь наоборот — и пес бы не пострадал. Возможно, пес уцелел бы, будь там одно лишь отчаяние. Упрямство — вот что его погубило. Стреляя в пса, он возвращал себе безмерность одиночества. «Вот оно, — подумал Хамыц. — Она почувствовала это, как запах. Запах воска». Стреляя в пса, он избавлялся не от собаки, а от привязанности ее и покорности, день за днем без всяких слов растравлявших ему душу теплом и беспокоивших давнишнюю унылость сердца, постепенно делая его, чужака, уязвимее и слабее (да, так и есть: уязвимее и слабее, потому что в миг первой встречи у них не хватило духу даже на то, чтобы опознать в нем хотя бы гостя, а уже нынче они ему смогли дерзить, словно он незадачливый сосед, над которым незазорно и подтрунить), ибо в нем подспудно просыпалась предательская надежда. Да еще то, что, словно ложь или запретный плод, никак не удержалось бы надолго на его бескровных губах — вкус к жизни. К обычной человеческой жизни — с громом в сердце, слезами в душе и с мыслью о завтра.

— Самодовольный глупец, — сказал Тотраз. — Что он там о себе возомнил?! Словно на него управы нету…

Он произнес это чересчур убежденно, чтобы они поверили в искренность этих слов. От голода и нетерпения у Хамыца засосало под ложечкой. Жестом предложив другу сесть, он потянулся к еде. Женщина скрылась за пологом, и Хамыц почему-то решил, что сейчас она будет плакать.

Тотраз едва притронулся к пище. Лицо его разрумянилось и чуть лоснилось от пота. Сидеть и молчать ему было невмоготу, и это было заметно. Если бы не полная абсурдность этой мысли, Хамыцу могло показаться, что друг его завидует чужаку.

— На хрена он мне сдался, — сказал Тотраз, — его жеребенок…

Чтобы не встречаться с ним взглядом, Хамыц оглядел потолок, повел лопатками, а потом уставился на его трехпалую кисть — большое, беспокойное существо без глаз.

— Я откажусь, — сказал Тотраз. — Я пошлю его к… Пусть палит потом еще и в треклятого сосунка.

«Пожалуй, пса ему жалко больше, чем мне», — подумал Хамыц.

— Не вынуждай его делать и это, — сказал он вслух. — Мы перегнули палку… Пожалей жеребенка. Он-то здесь при чем?

Зная, что не дождется ответа, он легонько коснулся другова плеча, поднялся на затекшие ноги и ступил за полог из шкур вслед за женщиной.

Она стояла на коленях спиной к нему, сложив перед грудью руки, и о чем-то молилась. Когда она обернулась, глаза ее были сухи и как-то слишком серьезны, словно она только что услыхала пророчество и подготовилась сделаться старше на целое горе.

— Как ты думаешь, — спросила она его, — они здесь и вправду жил