Венок на могилу ветра — страница 23 из 100

Порой он начинал пробовать на вкус людские слова, будто предчувствуя, что они ему еще пригодятся. Какие-то из них были лишними, потому что ничего толком не означали. Их было много. Больше, чем остальных.

Особенно он полюбил грозу. Вопреки правилам и запретам, он садился под ствол самого высокого из деревьев и завороженно смотрел ей в глаза. Иногда ему казалось, что она сильнее всех в целом мире. И даже сильнее небес. Низвергающаяся с них вода была теплой, как слезы, и шумной, как плач. Он любил грозу и совершенно точно знал, что она его не убьет.

Но грозы скоро кончились и уступили место обычным дождям. Те тоже были по-своему хороши. Но, конечно, не могли сравниться с рекой. Той самой, что помогла ему найти труп и свободу. Рядом с ней хорошо было жечь костер и слушать негромкую вечность.

Охотник он оказался удачливый, чего в прежней жизни за ним не водилось. Твердой рукой он быстро скидывал с плеча ружье, прицеливался и мягко нажимал на курок, испытывая неподдельное удовольствие от каждого добротного выстрела. Главным на охоте была уверенность. То неприметное, но незаменимое чувство истинности движений, что свойственно, например, доброму хозяину, встречающему в своем доме друзей. Уверенность и спокойствие — вот что необходимо. Только не поспешность и злость. Не говоря уж о страхе. Слава богам, он его позабыл.

Все шло как нельзя лучше. Лето было уже в полном разгаре и даже потихоньку выдыхалось на залысинах скал в послеполуденный сероватый зной, когда он успел исходить вдоль и поперек два ущелья и выбрался к склону, откуда открывался вид на низину, на которой сплетались в узел несколько дорог. Соединившись в одну, они устремлялись к большому кривому пятну, закрытому дымкой тумана. То была крепость. Ничем иным это быть не могло.

Следя за тем, как снуют туда-сюда бесчисленные повозки, арбы, брички, всадники, экипажи, как медленно семенят муравьями темные точки путников, он хмурился, ощущая, как к нему возвращается шаткое чувство тревоги. В конце концов, он повернул назад и снова углубился в лес. Несколько дней он честно сопротивлялся, однако картина крепости перед его глазами не исчезала. Чтобы избавиться от навязчивого видения, он вспоминал, как много недель назад, еще по весне, далеко от этой развилки наблюдал из засады за приближающимся обозом в несколько телег. Прямо над обрывом, в том месте, где проселочная дорога переходила в навесной мост, у одной из телег отвалилось колесо. Возница успел перелечь на противоположный борт и выправить крен, но один мешок все же сорвался в пересохшее русло реки. Колесо застряло в зарослях можжевельника на расстоянии полутора десятков аршин. Оно висело над пропастью и покорно ждало людей. Зацепив его железным крюком, подвязанным к веревке, они выпростали его наверх и сообща приладили к телеге. Возница хотел было уговорить спутников подсобить ему еще раз, спустив его самого на дно русла, однако у торопившихся дальше товарищей поддержки он не нашел. Развернуться в том месте не было никакой возможности, так что он вынужден был уступить, и телега двинулась дальше.

Когда обоз скрылся вдали, человек вышел из укрытия, спустился к мосту и заглянул с него в пропасть. Над рассыпанным зерном уже кружили птицы, и с каждой секундой их становилось все больше. Странное то было зрелище: сотни черных и серых птиц, переставших летать и только жадно клюющих жито. Через пару минут их было не меньше тысячи. Зерна было вдоволь, но подобраться к нему могла уже не всякая птица, а потому очень скоро между ними завязалась война. Пока те, кто в ней участвовал, бился за право оказаться у самой кормушки, остальные в лихорадочной, но расчетливой спешке уничтожали зерно. Удивительное началось тогда, когда птицы насытились. Перестав клевать, они тяжело оторвались от земли и подпустили к корму вмиг угомонившихся драчунов. Сами при этом расселись кто где по кустам, ветвям и склону, лениво поглядывая время от времени на сменивших их у птичьего рая собратьев. Спустя какое-то время в воздухе что-то неуловимым образом изменилось. В нем словно вскрыли ножом потайную дыру, из которой душно повеяло холодом. Постепенно, одна за другой, сытые птицы стали срываться с мест и кидаться на тех, кто продолжал клевать зерно внизу. Лишь несколько секунд: камнем вниз, и тут же обратно. Скоро ущелье наполнилось гаем. У кого-то из нападавших в клюве застряли перья. Птицы бросались в атаку снова и снова, будто их чрезмерная сытость была опаснее и злее неутоленного голода. Потом ими окончательно овладело странное бешенство, и они принялись остервенело биться друг с другом. Противное то было зрелище.

Если человек и вспоминал о нем, то лишь для того, чтобы убедить себя не ходить в крепость…

III

Через три дня он в нее вошел. Поутру упрятал в кроне лиственницы ружье, подвесив его к ветвям в полуверсте от дороги, умылся в лесном ручье, почистил черкеску и бурку, сунул за пазуху огниво и украденный нож, вскинул руки в короткой молитве и двинулся к крепости.

Впервые за долгое время ему приходилось подставлять себя под людские взоры. С ним нынешним это произошло и вовсе в первый раз.

В пределах крепостной стены мир был теснее, чем в пещере. Петляя по кривым улочкам в поисках собственного смысла, неспокойный дух его сплошь и рядом натыкался на пустоты и тупики. Человеку здесь не понравилось.

Для начала он обошел городок наобум, пытаясь нащупать своим обостренным чутьем след той причины, что его сюда привела. С некоторых пор он смирился с тем, что сам для себя является тайной. Будь по-другому, он посчитал бы это за странность: он был знаком с собой лишь с весны, — и срок-то не срок!

Он слонялся без дела чуть ли не день напролет, дивясь обилию стекла на главной улице и похожести встречаемых лиц. На одних застыло выражение обиды, как если бы кто-то посмел попросить у них в долг и даже не извинился. Другие не видели тебя в упор, словно глядели насквозь, в ту точку, где, подобно грозно урчащим псам во дворах, их неприступную серьезность сторожила сметливая злость. Третьи лица умели лгать, не произнося ни слова, и лишь старались угадать, какую выгоду и когда они из этого извлекут. Иногда попадались лица теплые и хорошие, но их было немного.

Он видел лавки и лотки, аллеи и цветы, такие яркие и замечательные, что казались подделкой, если б не исходящий от них аромат. Видел красивых толстых женщин в странных нарядах, не стеснявшихся выставлять напоказ свою белую кожу и садящихся в лоснящиеся атласом двуколки, чтобы умчаться на них подальше от скуки в своих глазах. Видел веселых зазывал перед бродячим цирком, о котором, признаться, не подозревал, что это цирк, и еще меньше понимал бы, что это слово значит. Он видел славных, неправдоподобно чистых детей, словно рожденных для радости, и еще нескольких, не похожих на самих себя и казавшихся взрослее иной везучей старости. Видел военных с золотом в погонах и начищенным до блеска дорогим оружием, а еще — печальных шарманщиков, пропахших дурным вином и каким-то заскорузлым отчаянием, равнодушных ко всему, кроме своей судьбы (ее они, похоже, ненавидели). Рядом с ними даже нищие казались счастливее. Он видел церковь и церквушки, но они его почти не трогали. Кто-кто, а он знал, что для Бога дом не построишь.

К вечеру человек вдруг понял, что страшно проголодался. Город был полон запахов и еды, но ничего не умел подарить безвозмездно, как горы. А потому приходилось соображать, что бы ему такое предложить взамен. Как назло, ничего путного в голову не приходило, кроме, разве, того, что надобно соблюдать осторожность: сытость опаснее голода.

Несколько раз он ловил на себе подозрительные взгляды прохожих, скользящие у него за спиной. Наверно, не могли понять, что им в нем не по нраву. Что-то чувствуют, но никак в толк не возьмут…

Спускались сумерки. На длинной широкой улице, вымощенной квадратами камней, у трактира томились мужчины с пьяными недобрыми глазами. Один из них уставился на него, озадаченно икнул и, прервав взмахом руки громкий спор остальных, указал на человека пальцем, сплюнул и отчетливо выругался.

Теперь все разрешалось как бы само собой. Надо было только дождаться, когда они распрощаются. Отследив обидчика, человек нагнал его у ворот двухэтажного дома с чистыми окнами, схватил за грудки и, прижав к стене, показал свой кинжал. Пьяница задрожал и заплакал. Потом принялся несвязно объяснять про то, что на прошлой неделе схоронил свою душу. Человек молчал и давил ему лезвием под кадык. Потом, поддавшись на уговоры, вошел с ним в дом и попросил еды. Слуг в доме не было, однако стены его не пустовали, — это чувствовалось по дыханию темноты, что пряталась в соседней комнате.

Хозяин принес хлеба, поставил рядом блюдце с маслом и придвинул к нему полную тарелку чесночного холодца. Человек ел, пил тепловатую воду из графина и смотрел ему в глаза, а спина его внимательно слушала. Круглая тень от лампы с абажуром подсказала ему нужный миг, он обернулся и выбил ударом револьвер из чьих-то тонких пальцев. Почти наугад выставив кулак, сразил наповал кинувшегося на него с тыла хозяина и тут же снова оглянулся на женщину. Та стояла, описывая перед собой слепые круги беспомощными руками, и пыталась что-то сказать. Потом завыла в голос и рухнула на подставленный гостем стул.

— Зачем ты это сделал? Кто тебе позволял? Зачем ты спас его? — кричала она, и он не сразу понял, к кому она обращается. Хозяин по-прежнему лежал без движения и только хрипло дышал.

Человек взял графин, плеснул ему в лицо воды, потом приложился к горлышку сам и, осушив графин, вышел, не попрощавшись, на безлюдную темную улицу. Быть может, ему следовало забрать револьвер с собой, но возвращаться туда он не стал. Теперь город был ему почти что противен. Он словно дышал пороками.

Впрочем, что-то в крепости его завораживало. Возможно, бродившее повсюду здесь непредсказуемое движение. Или припрятанное на самом донышке его страдание, укрытое сверху безразличием и сделавшееся ощутимей к ночи.

Где-то ниже по мостовой вздрагивал смех. Человек направился туда. День подходил к концу, а он так и не разобрался еще, зачем ему понадобилось сюда являться.