— Я чувствую, как он растет. Он уже больше меня. Я лишь придаток, потому что все мое тело принадлежит уже не мне и не тебе даже, а только ему одному. Разве тебе не слышно?
Бережно ощупывая ее округлившийся в глянцевый лоб живот с четким замесом пупка, он бормотал несуществующие слова, размываясь взглядом в желтоватом пятне ее выставленного напоказ материнства, и хотел принести ей добро, все добро целиком из того, что есть во вселенной. Когда ее внезапно стошнило на пол рядом с ним, мужчина поднял ее на руки и едва донес до постели, потому что, пока шел, стремительно истекал своей силой в собственные мокрые следы, а душа его впервые за много месяцев порвалась дырою страха.
С той поры, как он принял крещение от реки и полой безымянной смерти, такого с ним не бывало. Окончательно наскучив вечности, он был отпущен ею на мелкую волю дней, в прозрачную ограду времени. Оно росло и дышало с ним рядом, все больше отбирая у него тело женщины, грузневшее день за днем с такой неизъяснимой поспешностью, что, казалось, ей не дождаться весны. По ночам ему снились кошмары о том, как ребенок рвет ее плоть железными пальцами. Проснувшись, он стыдился того, что во сне его ненавидел. Женщина наблюдала за ним внимательно, но отстраненно. Порой она пыталась вернуть им давешнюю близость, однако мужчина, даже в минуту подступавшего наслаждения, не мог избавиться от ощущения чудовищности совершаемого греха, так что вскоре она отчаялась что-либо изменить. Плечи его, такие высокие прежде, чуть опустились, добавив ему лет, лишь бы только легче было прятать глаза и притворяться, что он не боится. На ярком свету в погожие дни глаза начинали гноиться, и мужчина сильно страдал от зуда на веках. Она лечила его своей слюной, перемешанной с золой от свежего огня.
Чем больше она с ним возилась, тем легче ей давалась беременность. Иногда ей казалось, что живот перестал расти вовсе. Тогда она принималась усиленно есть, поглощая подряд копченое мясо, вяленую рыбу, поджаренную на жирном сале дичь, сушеные коренья и подмороженные лесные ягоды в таких количествах, что вызывала у себя свирепые приступы рвоты и почти тут же — досадливую брезгливость к мужчине, неловко хлопотавшему вокруг ее отвращения к самой себе.
Холода долго не унимались, а потом вдруг разом им на ладони упала весна. Снег невесомо таял в руках и превращался в обманчиво ленивую воду, стекавшую сквозь пальцы быстрым временем. Солнце било в глаза и заново обживало горы, ложбины, ручьи, постепенно подбираясь к тяжелой печали леса. Женщина подставляла под грубые лучи лицо и с каким-то чувственным удовольствием отдавалась их проникающим сквозь запертые веки прикосновениям. Иногда мужчина заставал ее обнажившей плечи и грудь, с распростертыми навстречу солнцу руками и с выражением пойманного блаженства на влажных губах, и тогда, пронзенный острой ревностью доказанной измены, он бессильно сжимал кулаки, как вор заглядывая в ее чуть обожженное лицо с закрытыми глазами. Чем ближе подступало тепло, тем труднее было ему сносить множившиеся муки. Все реже соглашаясь дожидаться его в пещере, женщина упрямо вызывалась идти с ним на охоту или к реке. Живот ее, такой большой, тяжелый, откровенный, такой чужой в сравнении с той плоской душистой упругостью, что так возбуждала его еще сотню дней назад, казалось, ничуть ей не мешал — ни лазать по горам, ни карабкаться по тропам, словно был он принадлежностью не плоти, а одежды, — что-то вроде подвязанного к пояснице скатанного в трубу одеяла. Вместо того чтобы застенчиво присмиреть и вникнуть в брожение внутри себя, жизнь в ней и вовсе забила ключом, и теперь, спрятавшись рядом с ним где-нибудь в колючем кустарнике, женщина требовала от него разрешить ей пальнуть самой, а когда ей доводилось попасть, он замечал в ее глазах новый и злой восторг, от которого ему, мужчине, делалось не по себе. Вслушиваясь по ночам в ее ровное, сильное дыхание, он вдруг с неприятным удивлением подмечал в нем оскверняющие нотки урчания, будто в ней жил трудный разговор двух различных существ, встретившихся, чтобы поспорить о чем-то таком, к чему сам он не имел ни малейшего отношения. Его действительно стало меньше — даже для самого себя.
Порой ему казалось, что она не слишком нуждается в нем, и тогда он хотел уйти, сбежать навсегда из пещеры в растворившую створки тумана весну и снова стать тем изначальным, первым человеком, каким он был еще недавно. Но чтобы сделать это, у него не хватало трусости, оставить же все как есть мужчина тоже не мог, ибо уже не верил в то, что для нее — не лишний. А потому, едва начали чернеть в прогалинах тропы и стаял в кори-стую пенку снег, он приказал ей собираться. Смастерив широкие салазки на острых дубовых полозьях и густо смазав их жиром, он уложил пожитки, усадил посередке женщину, привязал ее кожаными ремнями к днищу саней и пустился в путь.
Глядя сзади ему в спину, она думала о том, что перевала им не одолеть: либо сани рухнут где-нибудь с обрыва, либо надорвется насмерть он. Чего ему хочется больше, она не знала, но знала, что должна терпеть. Иногда, чтобы не изводить его молчанием, она принималась негромко подпевать монотонной дороге, которая могла бы быть для них куда как легче, если бы он позволил женщине идти самой. Только ему зачем-то понадобился соперник. Он что-то пытался ей доказать, и было это плохо. Было это как предательство, потому что любовь ничего не доказывает. Любовь просто любит. Однако хуже всего было то, что теперь женщина и сама сомневалась, любит его или нет. Держа на коленях его исходящую паром шапку и отрешенно следя за тем, как он рвет впереди себе жилы, она обнаруживала, что ей почти противен его упрямый, похожий на плошку затылок. Раньше она этого не замечала, и оттого теперь все чаще мучилась вопросом: а куда подевалось от них это «раньше»?
Дважды за те четыре дня, что длился подъем, сани опасно сползали к обрыву, повиснув над ним полозом (внизу горбятся скалы, посверкивает онемевшая река, а сама ты маленькая, как птенец, заглянувший в огромную пасть), но мужчине удавалось ее спасти. В первый раз он успел закинуть ремень за придорожный валун и, используя его в качестве рычага, пядь за пядью вытащил салазки на тропу. Через день ему пришлось и того сложнее: ремень оплел ему удавкой ногу, и, скатившись вместе с санями на пару десятков шагов вниз по тропе, каким-то чудом, прежде чем они слетят в обрыв, он ухватился за рыхлые останки дерева в скале, сдержав удар не столько телом своим, сколько волею. Оба раза, несмотря на счастливое спасение, женщина испытала к нему горячее чувство ненависти. Он вынуждал ее себя жалеть, и прощать его за это она не умела. «С той поры, как мы встали на эту дорогу, у меня началась третья жизнь, — размышляла она, скрестив руки на тяжелеющем животе и высшей мудростью взрослеющей в ней женственности постигая, как у нее черствеет душа. — Первая была пятнистой и гадкой. Я томилась в ней двадцать лет. На нее легко было смотреть со стороны. Вторая длилась полгода, но стоила больше вечности. Теперь закончилась и она. Кабы не ребенок, было бы проще простого: один неверный шаг к обрыву — и от тебя бы осталось лишь эхо. Я не знаю, что будет дальше, но, что бы там ни было, мне придется во всем этом жить. Скоро я рожу ребенка, и станет легче. Быть может, я даже выучусь опять доверять его отцу. А пока мне надобно свыкнуться с тем, что отныне этой дороге может не быть конца…»
К вечеру третьего дня салазки сломались. Зацепив полозом смирный с виду камень на подступах к рощице в полуверсте от заветной вершины и ковырнув его, как ногтем, из земли, сани издали такой пронзительный треск, что у мужчины побагровели белки. Сев, обессиленный, на тонкую снежную корку поверх тропы, он тупо смотрел на копошение бледных жирных червей, лишившихся своего укрытия. Камень валялся тут же, подняв к нему черный бок, и равнодушно взирал на его смятение.
— Развяжи меня, — потребовала женщина и, когда мужчина повиновался, обняла его за плечи и подержала у своей груди. — Ты сделал все, что мог. Настал и мой черед стараться.
«Я растерял всю удачу. Она это чувствует и стыдится. Она помнит меня другим и будет делать вид, что все обстоит, как прежде. От моей свободы не осталось жалкого следа. Я и не заметил, как ее лишился».
Заново перевязав днище и обустроив его уже только под скарб, он потянул груз к роще. Женщина предпочла идти впереди. Несмотря на заметно отяжелевшую походку, выносливости она не утратила. Заночевали они в скалистом лесу, слушая, как волнуют ветви и скребут лапками по стволам в восторг напуганные белки. Прижавшись друг к другу, люди бережно кормили лаской молодое весеннее тепло, сохраняя его до утра у себя на груди и ладонях, а с рассветом поднялись, перекусили невкусно и наспех и отправились дальше к вершине.
Выбрав, как и намеревался, самый покатый из склонов, мужчина с досадой убедился в том, что размякший от лучей подъем здесь тоже чересчур ненадежен и крут, чтобы его могли одолеть сани с женщиной. Отдыхая каждые четверть часа и давая себе отдышаться, они следили за тем, как, уплывая на запад, быстро скользит по очень синему небу обманчиво жаркое солнце. Когда оно поравнялось с горой, откуда четверо суток назад они начали свое восхождение, усталости скопилось в путниках столько, что она мешала им думать. Чувствовать что-либо они разучились еще задолго до решающего рывка, а потому, дойдя до цели и упав без сил на колени, они уткнулись взглядом в последнее мгновение убегающего света, едва ли успев разобрать очертания низины с другой стороны. Сон больно играл истощенными мышцами, и сквозь него женщина ощущала, как тревожно гудит от тоски засыпанный звездной пылью живот. Посреди ночи она проснулась, отошла по тропинке назад, оправилась в колыхавшейся ветром чужой темноте, а когда вернулась обратно и уже вновь изготовилась спать, внезапно увидела в десятке шагов от себя поднявшегося на валун огромного черного пса. Вскрикнув и растормошив мужчину, она заставила его схватить ружье и дважды стрелять в лоснящуюся под лунной струею плотную тень, но оба раза пес даже не шелохнулся, однако, пока мужчина перезаряжал ружье, собака исчезла — то ли неспешно сойдя с валуна, то ли вовсе растаяв во тьме — они так и не поняли.