Венок на могилу ветра — страница 30 из 100

Стройка была хорошим предлогом, чтобы покинуть шалаш на пару-тройку дней. В лесу было покойно и роднб, и по утрам громко и радостно пели птицы. Собравшись все вместе, мужчины отдавались своей нелегкой работе с азартом юнцов, бегущих наперегонки. Запах срубленного дерева был чуть кисловат, но снятая стружка пахла сладко и терпко. Смешавшись с опавшей хвоей и полежав с полчаса под солнечным лучом, запах обретал свой самый заветный привкус, лучше которого в лесу ничего не нашлось бы. Свежие заготовки сначала смолили, а потом натирали животным жиром и оставляли подсыхать на свету. В просверленные дыры вставляли толстые тростниковые веревки, просовывая их дважды в каждую доску так, чтобы получилась открытая сверху петля, потом связывали узлами веревки между собой и складывали все в высокий штакетник. В качестве опор для моста подыскали громадный дуб, над которым трудились шесть дней, орудуя сперва по очереди единственным топором, потом ошкуривая ствол и смоля его факелами, потом вытаскивая его на прогалину, к тропе, преодолевая затем расстояние в добрые полверсты до самой реки, чтобы там, уже на берегу, вырыть две узкие и глубокие ямы, разделить ствол надвое и установить столбы. Столбы были похожи на ворота к бурливой воде. Проложить дорожку моста от этих ворот к домам они намеревались уже к июню.

Но в середине мая на них обрушились дожди. Река поднялась в своем русле и жадно лизала волнами подступы к склепам. На том берегу, где стояли шалаш и хадзары, река подъела почву и оставила большущий овраг. После того как дожди отгремели, им пришлось выкладывать насыпь. Лето обещало быть душным и влажным, уже сейчас насыщая воздух особенной вялостью, противящейся дуновениям слабого ветерка, а он, Алан, все не мог решить, когда и как уйти. Ему все время хотелось посторониться под стекленеющим взглядом жены и пропустить его мимо себя, но еще больше и сильнее было желание остановить его на себе и заставить очнуться.

Когда наступила майская жара, женщина почти перестала покидать тень шалаша и только мерила его, босая, короткими шагами. Ступни у нее были маленькие и смуглые, как разжавшиеся детские кулачки. Он любил ее больше, чем раньше. Больше, чем прошлым летом, и больше, чем этой зимой, которая сейчас почему-то оказалась дальше от них, чем любое другое воспоминание. Он любил ее так сильно, что порою жалел, что она ожила тем страшным вечером холодной осени, когда он стоял перед ней на коленях и слышал, как оглушительным водопадом рушится мир. Он любил ее даже сильнее, потому что гнал от себя эти мысли и стыдил за них свою совесть, которая в отместку печатала у него под глазами черные круги. Пользуясь темнотой, он до рассвета терзал ее плоть своими умелыми ласками, но, натыкаясь на выносливую ее податливость, ни разу не смог ею по-настоящему овладеть. Их наслаждение было неистовым и обильным, однако далеко не полным, потому что лишилось главного: способности растворять друг в друге парение собственных душ. И если прежде, насытившись любовью, они удивлялись тому, что тела их, притворившись одним, существуют все-таки порознь, то нынче, сплетаясь ими в поту беспощадной и опытной нежности, они с отчаянием сознавали, что души их друг друга так и не нашли.

От ее мнимой беременности не осталось и следа (так, — сошедшая с раны опухоль). Она не могла простить ему того, что семя его было порченым. Теперь она знала, что понесла не от их любви, а от его дурных предчувствий, от его пошедшей носом крови, которая смешалась с порезом на ее руке, а потому беременность ее себя и исчерпала, произведя на свет не солнечного крепкого ребенка, рожденного где-нибудь в весеннем лесу, а нечто совершенно противоположное — их одиночество вдвоем, ушедшее в шалаш на берегу реки, считавшейся к тому же проклятой.

Он ревновал ее столь безумно, что не решался в том себе признаться. Мост еще не был достроен, а он уже принялся за собственный дом. Соседи охотно помогали, в особенности Тотраз, дни напролет тесавший камень, выкладывавший стены, прослаивая их пленкой глинистой земли и, борясь с течением, таскавший вместе с ним с противоположного берега толстые бревна для стропил. Сочувствуя его несчастью, двое из троих готовы были предложить ему свою дружбу. Что до Ацамаза — похоже, тот был не прочь поделиться с ним своей стойкой мудростью, однако, хорошо читая по их глазам, мужчина понимал, что вряд ли в состоянии все это вынести, и предпочитал молчаливую тень склепов, где можно было укрыться от солнца и времени и где горе его, слишком большое, чтобы пролезть вслед за ним в узкую щель окна, становилось покладистей и смирнее. По крайней мере, присутствие чужой и близкой смерти, почти такой же, как та, что когда-то крестила его на свободу, пусть самую малость, но — успокаивало. «Если я уйду, они себе этого не простят и потом долгие годы будут прятать в себе обращенное ко мне проклятие. Они не смогут проверить, жив я, вернусь ли назад или покончил с собой. Но не уйти я тоже не могу. Коли уйду, они оба обзаведутся призраком. Но ведь остаться с ними не могу я, как бы ни крепился!.. Так что вроде и выхода нет. Когда нет выхода, все равно что-то такое случается, рано или поздно. Только это уже от тебя не зависит, а потому может быть хуже всего. Вот почему мне нужно что-то придумать, иначе я изведу и их и себя…»

Он думал о многом, но ничего не выдумывалось, пока однажды вдруг, в самый разгар работы, когда он глядел исподлобья на то, как Тотраз, влезши на возведенную стену, кладет в нее последний плоский голыш, решение не пришло само собой. Переждав минуту-другую и проверив его дрогнувшим сердцем, он свистнул, чтобы привлечь внимание, и произнес:

— Кончим наш — за твой примемся… Негоже тебе жить в том доме, где хозяин с хозяйкой хозяевами лишь притворяются, а почувствовать себя хозяевами не могут, пока ты им каждую ночь стережешь… Отмерим участок под двор, выберешь место — и возьмемся за новую стройку. К середине лета поспеем. Здесь вот крышу накроем, доделаем мост, а потом пустишь клич, — и всем миром навалимся…

Тотраз ничего не ответил. Отвернувшись, продолжал подбивать упрямый камень. Затем спрыгнул наземь, подошел вплотную, отряхнул с рук пыль, встретился с ним глазами, синевой на шраме выдал на мгновение боль и сказал:

— Мне не к спеху. Хамыц мне как брат, а она… Она все равно что сестра…

— Как знаешь, — он пожал плечами. — Только и брат с сестрой иной раз в тесноте на всякую тень хмурятся. Особенно если чего-то долго ждут, а оно никак не приходит…

На том разговор и закончился. Спустя неделю-другую крыша была готова. В новый, еще пахнущий рекою хадзар Хамыц внес глиняную утварь, повесил на стену подаренный лук и похвалил скамью и нары, сколоченные Ацамазом специально к этому дню. Тотраз пришел последним, приведя за уздечку тщедушного жеребенка. В левой руке он держал длинный клин, который тут же вбил в десятке шагов от распахнутой настежь двери в упругую землю и подвязал к нему жеребенка. У хозяйки, тронутой их общей щедростью, на глазах впервые выступили слезы. Во главе застолья сидел Хамыц, старший не возрастом, зато первый домом. Людям было хорошо и радостно от того, что добро их воздвигло крепкие стены, но почему-то внутри этих стен веселье не клеилось.

Разом заговорили о предстоящем урожае, который, судя по солнцу и легкой утренней росе, созреет уже к сентябрю, и о том, что надо бы часть его пустить на араку. И все же дело, конечно, было не в араке. Под ногами у них невидимым ужом ползали тайны, о которых нельзя было сказать ни единого слова вслух, а в воздухе ясной прозрачностью разлился чей-то свежий дух. Возможно, ветра, потрудившегося с утра и притащившего с горы прохладу, какой они не встречали здесь с ранней весны. Бывают такие мгновения — свет, уют и тихий голос собственной души. И стены пронзительно пахнут рекой. В них нет ни прошлого, ни завтра. Вернее, и то и другое в них слилось воедино. Бывают такие мгновения, в которых много добра. В них трудно удержаться…

IX

Когда потащили в поток жилы моста, снабженные деревянными перепонками, страховочная веревка, опоясавшая Тотраза, лопнула, и его понесло по течению, разбивая о валуны. Зацепившись за одну из досок в днище, он уткнулся лбом в поток и, задыхаясь от холода и воды, почувствовал, как жизнь стынет в нем толстым стеклом. Шедшие впереди Алан и Хамыц сумели сдержать удар, хотя и упали один за другим на колени, едва их настигла оплеухой потяжелевшая волна. Поджидавший у столбов Ацамаз бросился в реку и подменил Алана, ухватившись за тростниковые канаты с вплетенными в них сыромятными ремнями. Хамыц уже тоже поднялся и, побагровев лицом, смотрел, как во второй раз за этот год его друг погибает у него на глазах. Алан исчез в потоке и вынырнул шагах в двадцати от того места, где стоял секунду назад. Подхватив Тотраза под мышки, он попытался помочь ему встать, но вместо этого рухнул сам, подкошенный натиском стремнины. В полувздохе от них закипал белизною порог. Теперь уже Тотраз спасал Алану жизнь. Длилось это недолго, но женщины на берегу за это время почернели лицами. Вцепившись в трос, Алан стал постепенно выгребать из пучины, колотя ногами по дну. Тотраза он держал за уцелевшее кольцо веревки на груди. Отпустить гибкое тело моста Хамыц и Ацамаз не имели права, понимая, что он, как змея, хлестнет хвостом по их же товарищам, едва только его подхватит река. Сдерживая немеющими телами ее напор, они смотрели, как борются с потоком два сильных человека.

Выбравшись на сушу, спасенные друг другом утопленники никак не могли отдышаться. Потом к ним добавились Ацамаз и Хамыц, ступившие на берег шатаясь от усталости и безропотно приняв помощь от женщин, кинувшихся обвязывать трос вокруг столбов, куда позже его подвесят мужчины к вбитым в стволы могучим скобам. Неровно повиснув над рекою, мост будет похож на гигантский расщепленный стебель, уроненный небом и застрявший в каком-то мгновении от сверкающего лезвия воды.

— Я твой должник, — сказал Тотраз, обращаясь к Алану ближе к вечеру, когда они сидели в новом доме у огня в ожидании ужина. Тишина жадно слушала их негромкие голоса.